Соперница с обложки
Шрифт:
Она и проиграла! Проиграла все свои мечты в, казалось бы, беспроигрышной лотерее. Ей же достался будто бы счастливый билет, она думала, что достался. Она всего достигла сама, начала лепить свою империю с крохотного комочка глины, создала ее, укрепила, уперлась верхней башней почти в самые небеса. А вот фундамент-то и не выдержал, начал крошиться, начал струиться в разных направлениях, будто из песка созданный.
А все поначалу казалось таким незыблемым! Все казалось несокрушимым, тем более что принципом своим она все и всегда подкрепляла. Принципом про раздражающий фактор. Это всегда ей помогало, и к гадалке ходить
Ошибалась! Во всем ошибалась, дура!
Не сорванных сделок, не упущенных клиентов, не недополученной прибыли следовало бояться, а самого страшного в этой жизни – изоляции! Полной изоляции, которая начинается первыми намеками на одиночество.
Она же всю свою жизнь была одинока, если вспомнить хорошенько. Всю жизнь, когда куда-то стремилась, преодолевала, достигала, она была одна. Набивались же помощники, почему не позволяла никакого участия? Почему не допускала никакого сочувствия, того, чтобы пожалели? Унижением считала потому что, скользким проявлением завуалированного злорадства все ей виделось. В искренность ничью не верила.
Какая же дура!
А попробовала хотя бы раз на чьем-нибудь плече расплакаться, попробовала позволить себя пожалеть, может, оно и получилось бы? Получилось быть желанной, нежной, слабой, когда необходимо. А так…
А так всю свою жизнь была лишь узнаваемой. Узнаваемой, ненавистной, несгибаемой и еще черт знает какой.
Монстром назвала ее дочь и, наверное, была права. И в том, что благодеяния раздавала направо и налево не из добродетели, а чтобы себя сильнее уважать, тоже была права. Только тут получилось додумать до конца и согласиться с ней.
Ей же нужно было себя уважать, необходимо просто было для того, чтобы самой в себя же и верить. Ей нужны были силы для созидания, она их и черпала в самой себе, считая себя справедливой.
Она ведь как всегда рассуждала? Разве могут быть искренними посторонние люди, благодарившие ее с согбенной спиной за блага ее? Нет, конечно. О какой искренности речь, если они после ее меценатских жестов плавно перекочевывали в разряд ее должников? А она, гадина такая, нет-нет, да и напомнит про должок, хотя их никто и никогда ей не возвращал, да она и не требовала.
Возвращение долга – права была Алла, тысячу раз права – должно было заключаться в полном ей подчинении. Это как-то само собой получалось и даже ею не озвучивалось никогда. Это по умолчанию подразумевалось, потому что помощь исходила конкретно от нее, а не от Ивановой, Петровой или Сидоровой. С ней же не могло быть по-другому. И ненависть, взявшая ее теперь в плотное кольцо, – как следствие.
Замкнутая, черствая, эгоистичная дура, наказанием которой теперь то, что она сидит уже не помнит сколько на цепи со связанными за спиной руками и залепленным липкой лентой ртом. Хорошо еще, что глаза не завязали и она может любоваться старым красавцем-кленом.
Хорош, неподражаемо хорош в своей несгибаемости, но…
Но ведь и он в конечном итоге проиграет. Найдутся силы вероломнее осеннего ненастья, не справляющегося с пурпуром его мантии. Подползут ледяными гадами утренние заморозки, перекроют природный древесный кровоток, и сразу станет бунтарь послушным и податливым, одной ночью расставшись с иллюзиями о собственной никому неподвластности.
Так
Одна ночь перевернула всю ее жизнь с ног на голову. Одна ночь лишила ее всего. И ледяными гадами вползли в ее душу откровения близких ей людей. Перекрыли ей дыхание, остановили сердце.
Ох как поначалу взорвалось все внутри! Ох как захотелось собрать их всех в один свой железный кулак и сдавить посильнее, и давить, давить, не ослабевая хватки. Чтобы брызнуло, кровоточа, меж ее пальцев их надутое самомнение. Чтобы захлебнулись, подавились и поглотали обратно все свои желания и решения, не согласованные с нею. Чтобы схоронили на самом дне своих гнусных душ самые смелые амбицишки свои. Чтобы…
Никакого чтобы не вышло! Ничего вообще не вышло и не получилось! Не могли все, кто населял ее жизнь, ходить вечным строем вокруг нее, и любить, и желать ее по свистку даже из признательности, даже и из возможной любви к ней. Они все ведь тоже имели право на бунт. Они и взбунтовались. Только почему-то вдруг все сразу. И это было так больно!
Все она просмотрела, все пропустила, но не в них, а в себе. Не их стоило одергивать, а себя струнить. Не их следовало гнуть властной рукой, а хватать себя за волосы и таскать по жизни всей, как это делали с ней в этой комнате. Не над ними надо было измываться и подчинять, а усмирять свою гордыню.
Здесь с ней это проделали очень быстро и без особых усилий. Здесь ее усмирили, унизили, превратили в ничто, напомнив, что она так же, как и все, весьма и весьма уязвима. И уязвимость эта вдруг обнаружилась не в слабости ее духа, а в бессилии ее тела перед мощной грубой силой.
Тело ее вдруг напомнило о том, что боль может быть непереносимой и может заставить унизительно просить. Оно требовало к себе внимания изнурительным голодом, жаждой, естественными нуждами и снова заставляло унизительно клянчить.
Тело ее подвело, сведя на нет всю несгибаемость ее духа. И проделало это так мгновенно, что она даже не заметила, как был сведен до ничтожного минимума весь ее многолетний труд над собой.
Она ничтожна! Она ничтожна и ничем не лучше остальных! И выдающегося в ней нет совершенно ничего, кроме хорошей кожи, быстро заживляющей синяки и ссадины, крепких зубов, не ноющих после побоев, и густых волос, не желающих оставаться в чужих пальцах, когда ее за волосы таскали по полу.
Да, ее сломили очень быстро. Она не могла предположить, что станет так слезно просить и дрожать подбородком, который прежде держался параллельно уровню пола и даже чуть выше. Не могла предположить, что знает умоляющие слова. Не ожидала, что способна встать на колени.
Ничто человеческое оказалось не чуждо удачливой высокомерной красавице. Ничто, и даже унижение.
Но никто ее не услышал, никто не отпустил, никто не внял ее мольбам. В том мире, который открылся ей за порогом этой убогой квартиры, не было места уважению к ней как к личности. Здесь никого не интересовало ее положение, даже ее деньгами никто не интересовался, хотя она и предлагала. Царящий под этой крышей беспредел требовал ее исчезновения. Она была не нужна, вот в чем было все дело! Ни она, ни деньги ее. Она просто должна была исчезнуть. Вопрос – когда, пока оставался открытым. На него ей так и не ответили, хотя она всякий раз задавала его, как только срывали с ее губ липкую ленту.