Сопка голубого сна
Шрифт:
Была половина десятого. Бронислав спрятал часы и обернулся, посмотрел на Барвенкову, а вернее на то место, где, как он догадывался, она лежала, укрытая буркой, завернутая в тулуп, зарывшись в сено, обложенная шкурками. Ей там тепло, должно быть, как в гнездышке, может, даже слишком тепло.
— Как вы себя чувствуете, товарищ Барвенкова? Никакого ответа.
Он рявкнул во все горло:
— Эгей, вы меня слышите?
Под буркой что-то зашевелилось, высунулся носик.
— Вы мне говорите?
— Вам, вам, товарищ Барвенкова... Не холодно?
— Да вы шутите. Здесь как в бане!
— А вы сделайте себе форточку, чтобы дышать. А то выйдете потом из этой бани на мороз и, как пить дать, схватите
— Сейчас сделаю.
— А между прочим, вот я гляжу на вас и человека не вижу, только бурку, узлы и сено. Очень хорошо. Это может пригодиться.
После двух часов езды рысью, когда лошади были уже все в мыле, Бронислав перевел их на шаг, соскочил с саней и быстро пошел рядом. Потом он снова сел, но лошадей подгонять не стал, ехали теперь не спеша, позванивая колокольчиками, оставляя позади версту за верстой, все больше углубляясь в неизвестное, где ты должен спасти женщину, Бронек, да поможет тебе Богоматерь Казанская... Небось, молишься сегодня Богоматери за своего католика, Евка, за несостоявшегося цареубийцу, и если она услышит твои молитвы, если поможет, то только ради тебя, хорошая ты моя. Другая бы прогнала вон искусителя, убирайся, мол, со двора, какое мне дело до того, что кто-то там угодит на каторгу? А ты только побледнела с самоваром в руках, услышав, как я соглашаюсь, потому что нельзя не согласиться, и сказала, я знаю, что делать, чтобы все обошлось. И идею подсказала — кончился сезон, я еду шкурки продавать! — и снабдила документами покойного брата, храбрая ты моя...
Его переполняло восхищение и гордость, а вместе с тем горечь оттого, что он никак не полюбит такую прекрасную девушку. Им хорошо вместе в постели, нет разногласий в житейских делах, она умная, работящая, спокойная, женись, парень, нарожает она тебе здоровых крепышей, создаст достаток, чего еще может желать в Сибири государственный преступник? А что она не полька? Так ты не мечтай, что когда-нибудь вернешься в Польшу. И не рассчитывай, что эта поездка тебе поможет. Ты согласился, потому что так надо, потому что иначе ты бы себя не уважал. Но рассказать об этом нельзя никому. Во всяком случае — вслух. Какая же тебе от этого польза? Лет через двадцать пять, в случае безукоризненного поведения, тебя, быть может, амнистируют. Тогда ты сможешь реабилитироваться. На шестом десятке. Слишком поздно. Та полька, твоя единственная суженая, будет уже старушкой...
Он вспомнил о сестре. Кто-кто, а Халинка несомненно страдает от разлуки с ним. Она очень его любила, гордилась им, старшим братом, таким умелым, храбрым, отчаянным, который ничего не боится, смело берет в руку лягушку, мышонка... А она казалась всегда испуганной, не уверенной в себе, была поглощена заботами о доме, о брате, о матери. Когда брат ушел в революцию, а мать осталась без средств к существованию, она вышла замуж за этого Галярчика, кассира варшавско-венской дороги, железнодорожную гниду, застегнутого на все пуговицы чиновника, лебезящего на службе и надутого, властного, самонадеянного дома... Бронислав один раз написал сестре из Нерчинска и раз из Удинского. Маловато... Если случится снова добыть чернобурку, он пошлет ее Халинке.
Небо на востоке сделалось серым, потом сизым, наконец совсем светлым... Светало.
Бронислав снова попридержал лошадей, сошел с розвальней и зашагал, держа в руках вожжи. Брыська утомился и тяжело дышал — шутка ли, столько времени бежать впереди лошадей. Бронислав позвал его, и они пошли рядом, а когда совсем рассвело, посадил его в розвальни сзади, сел сам и снова пустил лошадей рысью.
Заяц перебегал реку, но, увидев путников, остановился и сделал стойку, не боясь, что его пристрелят с мчащихся саней. Да и можно ли стрелять из нагана с расстояния в сто шагов?.. Бронислав вспомнил, что еще даже как следует не рассмотрел
В первый момент он хотел немедленно выбросить наган, закинуть как можно дальше. Ведь номер наверняка зарегистрирован в магазине или на жандармском складе, откуда его получил Гуляев. Гуляев убит, а его пистолет — нет сомнения, что его, номер четырнадцать тысяч шестьсот тридцать пять — в руках у политического ссыльного Найдаровского!
Выкинуть? Своими руками себя обезоружить? Ведь это не какое-то там пистонное ружье, а надежное, скорострельное оружие, мало ли что может приключиться в пути, в этой снежной пустыне, за столько дней и ночей... Чушь! Надо только не попасться в руки полиции. А ведь он решил не попадаться, решил доставить товарищ Барвенкову к железной дороге, а если не получится, то живым его не возьмут, лучше смерть, чем вторая каторга. Тем более теперь, с этим меченым пистолетом.
Он сунул роковой пистолет обратно в нагрудный карман дохи, за пазуху — вот уже второй его владелец оставляет последний патрон для себя.
— Доброе утро, товарищ Найдаровский.
— Утро доброе... Как спали?
— Вначале никак не могла заснуть, потом меня укачало... А вы отдохнуть не хотите?
— Надо бы. Тем более что лошади устали... Сейчас что-нибудь присмотрю.
Они ехали еще час или два, потеряв счет времени в этом однообразном движении, пока вдали на берегу не замаячили какие-то строения. Это оказалась большая изба с коровником, свинарником, амбаром, зажиточное рыбацкое хозяйство, судя по длинному ряду высоких, вбитых в землю столбиков для сушки сетей. Дорога была наезжена, с множеством следов от полозьев, но следы были все старые. Очевидно, изба служила зимой постоялым двором для проезжих.
— Пойду, погляжу, если все в порядке, вернусь за вами. Ваше дело лежать и покряхтывать. Вы больны, очень больны какой-то женской болезнью. Везу вас в Нижнеудинск в больницу.
Бронислав подъехал к крыльцу, зашел. Пожилые хозяева, сын, сноха в положении, внучек, все были в сборе, сидели за столом. Он перекрестился на образа, поздоровался, спросил, нельзя ли у них остановиться г больной женой, отдохнуть. Извольте, ответили хозяева, комната для проезжих свободна, там чисто, прибрано. Бронислав пошел к своей спутнице, взял на руки и понес, она слегка застонала, хозяин подбежал помочь. Не надо, я сам, я знаю, как нести, чтобы не было больно.
Он уложил Барвенкову на кровать, занес вещи в дом, распряг лошадей, в конюшне вытер их, а когда остыли, напоил и задал корм — ни дать ни взять самостоятельный хозяин или небогатый купец.
Хозяйка, беседовавшая с больной, спросила, что им приготовить поесть. Они сказали, что ничего не надо, у них все свое, захваченное из дома, только вот кипятку бы для чая. Потом все же согласились отведать сибирской яичницы, жаренной с мукой и с молоком. Она только чуть поклевала и отодвинула тарелку, он вздохнул:
— Вот так уже целый месяц, ничего не ест, а как поест, так ее рвет. И боли все время...
Он был молчалив, задумчив, убит горем. Позавтракав, оба захотели отдохнуть после ночи, проведенной в пути, просили только пустить к ним собаку — привыкла, будет волноваться, выть на чужом подворье. Хозяева, конечно, пустили.
Спали до девяти вечера. Потом разогрели мороженый Евкин суп и Васильевские пельмени, запили чаем с шаньгами и в одиннадцать часов двинулись в путь. Хозяину Бронислав дал полтора рубля — тот кланялся и желал счастливого пути, принимая его за купца и величая «ваше степенство».