Сорок роз
Шрифт:
В помещении рябило глаза от предупреждающих и запрещающих знаков, а на задней стене располагалось подобие рельефа: легковая машина в продольном разрезе, с настоящими фарами, подфарниками, поворотниками и наполовину нарисованной, наполовину вылепленной из гипса автомобилисткой. Гипсовая рука сжимала руль, дугой выступающий из стены, настоящая дамская туфелька в судорожном отчаянии давила на педаль. Господи, почему она не уехала? Что притянуло ее к этой комнате? Может быть, утреннее замечание? Неужели она так и будет мусолить свою оплошность? Она — и футбол, Господи, молчала бы лучше! Но молчать было нельзя, правда нельзя. Когда
Мария откопала в недрах сумки ключи, отошла от витрины, села в «БМВ» и рванула с места.
Она что, сбежала?
Да нет, просто уехала.
Сидела за рулем, вела машину и тотчас почувствовала себя хорошо, словно вырвалась на свободу. Автомобильные перчатки она никогда на запястье не застегивала, давняя привычка, машину она водила давно, с тех пор как сын только-только начал говорить, первым его словом было «би-би».
Би-би…
Би-би…
Движение оживленное, как обычно в это время, но она без задержек катила вперед, выехала на магистраль и сразу подстроилась в левый ряд.
Лето.
Вторая половина дня.
На запад, на запад, навстречу вечеру, когда на нее со всех сторон посыплются поздравления. С сорокалетием, Мария! Хуже всего — старуха Гранд, которая между закуской и горячим неизменно появлялась у стола, чтобы поздравить ее. Боевой корабль при полном параде. Ресницы длиннущие, как зубочистки, размалеванные веки, как сморщенные цветочные лепестки. Неужели ей сорок?! Никогда не поверю, дорогой Майер!
Да-да, мадам, это правда.
А ваш мальчик? Уже ходит в школу?
В гимназию, мадам.
В гимназию? У такой молодой мамы сын учится в гимназии?!
Она мчалась по шоссе.
Обгоняла жилые фургоны, парусные лодки, грузовики, дизельные автобусы, движение увеличивалось, вонь, грохот, а все неподходящее этот поток смывал прочь, расплющивал, размазывал по бетону, превращал кроны деревьев в пену, пронизанную солнцем, вот уже большая градирня, деревня, церковь тонут в волнах рельефа, под звуки Шуберта, Шумана, Шопена, попурри классической музыки, пшеничные поля до самого горизонта, частью уже убранные, стерня, иссушенная за лето, лимузины, кабриолеты, грузовики, бесконечная колонна, великое возвращение из отпуска, скорость 120, 130, 140 — оп-ля, что там такое?
Почему все тормозят?
Ах, ну конечно, ограничение скорости перед большой стройкой. Стройка была чуть дальше впереди, посередине первой эстакады, и уже много лет препятствовала движению, вот они, предупреждающие мигалки, красно-белое ограждение, укрытая брезентом машина, сдвинутые бетонные плиты, перекошенная палатка, куча песка, из которой торчала лопата, как стрелка часов, правда остановившихся, причем навсегда, и даже если планета однажды взлетит на воздух, эта стройка уцелеет, вне всякого сомнения. Благодарим за понимание! Доброго пути!Она поехала дальше.
Катила вперед и вперед, и как изящно, как мягко проезжие полосы стелились вверх по очередному холму, исчезая в душном предвечернем мареве…
Ателье
Звон стекла. И тотчас резко запахло эфиром, как
— Это ты, Марихен?
— Да, маман, — тихонько ответила она.
— Как ты меня напугала! Из-за тебя я уронила пузырек. Как мне теперь дышать? Без эфира я задыхаюсь! — Маман дышала тяжело, с шумом: — Кх-х, кх-х!
Марихен шагу ступить не смела. Но не плакала. Несколько дней назад ей исполнилось пять, и с тех пор она плакала, только когда оставалась одна. Где-то в доме зазвонил телефон.
Маман сидела у распахнутого окна. Видно только ее левую руку — белая, тонкая, она свисает с подлокотника, точно сломанное крыло. Позавчера ее перенесли из спальни сюда, в ателье. Господину Арбенцу, швеям, шляпнику и мастеру по зонтикам пора взять отпуск, объявил пап'a. Марихен это показалось странным. Здесь всегда стрекотали зингеровские машинки, и она просто представить себе не могла, чтобы пап'a и его служащие вдруг перестали работать. Но они перестали. Запах смазки от ниткомотальной машины растаял в запахе эфира; гардины сняли, и все ткани, вплоть до мельчайших обрезков, пап'a тоже велел из ателье убрать, чтобы ни одна пылинка не вызвала у бедняжки маман кашля, удушья и этой одышки — на слух, будто бревно пилят: кх-х! кх-х!
Маман вытряхнула на ладонь несколько капель одеколона, мазнула себя по щекам и спросила:
— Ты знаешь, кто сегодня приедет в гости?
— Мой брат.
— Да, Марихен, твой брат. Ну-ка, подай мне зеркало. Оно вон там, на подоконнике, рядом с молитвенником.
— Да, маман.
У зеркала была серебряная ручка, а форма — такой же овал, как кольца ножниц на гербе у входной двери.
— Запомни, Марихен, настоящая, дама принимает посетителей причесанная и подкрашенная. On a du style.
Шум в легких стал громче, рука упала на колени, но улыбка, вызванная зеркалом, осталась на губах маман.
— Ты знаешь, что такое on a du style?
On а —
du style.
— Стильный? Как зонтик от солнца?
Губы у маман красные, кожа фарфоровая, и она словно бы заметила что-то невероятно красивое. В бухте плескались волны, где-то в доме шумела Луиза, а в городке колокола вызванивали ангельский привет. Из-за туберкулезных бацилл Марихен не хотела подходить к креслу и не могла прогнать муху, которая сперва разгуливала по лбу маман, а потом по открытому глазу. Девочка послушно стояла поодаль, глядя, как из улыбки маман выползла крохотная ниточка, мало-помалу протянулась к подбородку, немного забежала под него, а потом на белую блузку одна за другой закапали алые капли…
Небеса запаслись миллионами снежинок и теперь щедро их рассыпали — укрыли парк, террасу, парапет, нахлобучили шапки на печные тубы, украсили изящными гребешками дуги фонарей. Весны, похоже, больше не будет, а если она все-таки придет, то ей выпадет трудная задача — извлечь из черных, промерзших ветвей маленькие, скрученные, нежно-зеленые почки. Тем не менее однажды утром снеговик начал таять, солнечные лучи иглами пронизали кроны, деревья оделись в зеленый убор, цветки дождем сыпались наземь, настало лето, и в одно июльское утро, когда все вокруг пело и сияло, из далекой Африки прилетели тетушки.