Сорок роз
Шрифт:
— Прошу вас, господин доктор Кац, — почтительно произнесла Луиза.
Он аккуратно стянул перчатки, бросил их в шляпу.
— Меня должно называть монсиньором, Луиза. Это относится и к вам.
— Как прикажете, господин доктор… монсиньор.
Вялым жестом он отпустил экономку, и Луиза, обычно весьма самоуверенная, на цыпочках удалилась, точно чашу неся перед собой драгоценную шляпу с кожаными перчатками. Брат подождал, когда ее шаги утихнут, потом направил линзы очков на рояль и спросил:
— Где пап'a?
— В отъезде.
— Так-так, в
Это была правда. Последнее время пап'a постоянно разъезжал. В минувшем июне, в начале купального сезона, он побывал на всех светских курортах, от Куршской косы и Остенде до Биаррица, где, как он впоследствии рассказывал, еще фланировали по бульварам немногие уцелевшие майорские вдовы. Если какая-нибудь из них покуда была мало-мальски в форме, он открывал чемодан с образцами, демонстрируя на выбор купальные костюмы, полосатые трико смелых расцветок, однако его надежда вновь стать на ноги, поправить дела так и не сбылась. Под конец, уже осенью, пап'a стоял со своим чемоданом у серого моря, как и вдовы, слушал рокот прибоя и с грустью вспоминал эпоху, исчезнувшую в военных и революционных невзгодах.
— Ты свистела, Мари? — внезапно спросил брат.
— Я? Свистела? Нет-нет.
— Все ж таки свистела.
— Я упражнялась.
— У тебя артистичное туше. Для твоего возраста это весьма примечательно, Мари. Зрение у меня, быть может, и слабое, зато слух хороший, даже очень. Так что признавайся: ты свистела?
Что греха таить, в последнее время такое нет-нет да и случалось. С тех пор как пап'a пропадал в разъездах, она поневоле сама себя поправляла, высвистывая правильные пассажи. Брат пробуравил ее взглядом и отчеканил:
— В народе верят, что свист девочки причиняет боль Богородице. Старый предрассудок, скажешь ты. Согласен. Однако ж ты, Мари, девочка, а не канарейка. И я бы хотел, чтобы впредь ты никогда больше не свистела. В котором часу ужин?
Она пожала плечами.
— При жизни маман ужинали ровно в семь. — Засим сутана с шорохом удалилась.
Наутро, фырча в снегу, к дому подкатил автомобиль. Мария выбежала на улицу, бросилась на шею замерзшему пап'a. Он размотал многочисленные шарфы, поскреб макушку под кожаным картузом, спросил:
— Твой братец?
Она кивнула.
До рождественского утра они еще кое-как выдерживали присутствие своеобычного гостя, только вот атмосфера становилась все более гнетущей, как перед грозой, и воспрепятствовать этому было невозможно. Когда у Луизы, которая оказалась совершенно неисправима, в очередной раз срывалось с языка «господин доктор Кац», взгляд брата за толстыми стеклами очков делался острым, жалящим, будто собственное имя портило ему кровь.
— Луиза, — сурово напоминал он, — извольте принять к сведению, что меня именуют монсиньор, мон-синь-ор!
Днем он сидел наверху, в своей давней комнате, где все оставалось так же, как до его отъезда в монастырскую школу. Над кроватью висело распятие, в шкафу лежали матроска и шапочка с сине-белыми лентами, в углу
Близилось Рождество; температура падала; напряжение росло.
— Мари, — сказал брат накануне праздника, поднеся молитвенник буквально к ее носу, — маман нарекла тебя самым прекрасным именем на свете. Тебе не кажется, что оно обязывает тебя к богоугодной жизни?
На буфете, где стояла фотография родителей, сделанная в день помолвки, он зажег лампадки, сладковатый запах распространялся по дому, как раньше, при жизни маман, и, когда он, собираясь подняться наверх, подобрал шуршащие полы сутаны, впору было поверить, что покойница впрямь вернулась в дом Кацев. Луиза, будьте добры, разбудите меня к заутрене!
Сутана скрылась в комнате наверху.
Когда утром 24 декабря Мария вышла к завтраку, мужчины уже сидели за столом. Пап'a смотрел в газету, брат — в молитвенник, но она сразу догадалась, что произошло: подспудная до сих пор война грянула в открытую.
— Мне конечно же известно, — сказал пап'a, переворачивая страницу, — что для христиан Рождество имеет определенное значение. Но я малышке не указчик. И коль скоро ты с таким упорством настаиваешь, чтобы она пошла к рождественской мессе, изволь поговорить с нею сам.
— Я полагаю, — отозвался брат, не поднимая глаз от молитвенника, — Мари не только твоядочь. У гроба маман я дал торжественный обет позаботиться о воспитании Мари. Нынче родился наш Спаситель. Мне предстоит служить мессу в церкви Старого города, и я думаю, сестра будет меня сопровождать.
— Я думаю, она достаточно взрослая, чтобы самостоятельно принимать решения.
Бог ты мой, она спустилась вниз выпить кофе с бутербродом, а оказывается, надо на голодный желудок делать религиозные заявления!
— Вам, иудеям, — после продолжительного молчания сказал брат, — предписывают отделять мясную посуду от молочной, и сколько надобно мужчин для богослужения в синагоге, и прочая, и прочая. Сплошь законы да правила! Спрашивается только, чего ради их исполнять. Воздаяния на том свете вам не обещано. Не то что нам, пап'a! Мы веруем в воскресение и в жизнь после смерти.
— Что мы об этом знаем? Как можем помыслить немыслимое?
— Ты что же, дерзнешь отрицать существование Бога?