Соседи по свету. Дерево, полное птиц
Шрифт:
– С вас подснежник.
Вышел, и если бы их даже не было на перроне, успел бы добежать до ближайшего леса и доставить к отходу поезда. Букет приняла как должное и окончательно добила белыми полуглобусами коленей.
У самого главного поезда на свете имя короткое, как писк птенца, – поиск. Тут и исток, и поступок, и песня из репродуктора: «Я долго буду гнать велосипед».
– Давайте же скорее пить чай, так хочется разговориться.
Чай всегда нечаянная радость, а в поезде и возможность откровения, доступная лишь в одномерном мире железных дорог. Сахар в поездах ни к чему, разговоры слаще, лимоны тоже в этом деле лишние.
– Знаете, я из хорошей еврейской семьи, где мама – это мама и наличие папы
– Та, с которой есть возможность видеть вас.
– Вы всегда такой любопытный или что-то случилось?
– Не всегда. Вы особенная. Вроде и печальная, а радость из вас на волю так и просится.
– Вы наблюдательны. Но завтра, всё завтра. Сегодня не поделюсь, устала, сил нет.
Мы засыпали под медленный вальс колес, и она стала казаться сестрой, которую много лет не видел и вдруг понадобился. Вот так и сторожил и сон ее, и улыбку, которая порой освещала древнюю печаль лица.
Господи, как она красиво меня остановила: «С вас подснежник».
Утро неторопливым бытом как-то нас сроднило. Мы привели себя в порядок, накрыли, не сговариваясь, праздничный стол.
– Давай я поделюсь с тобой счастьем.
– Давай. А сглазить не боишься?
– Мне кажется, ты какой-то совсем свой, мне тебя не хватало. Я просила у родителей братика. Но мама работала рентгенологом, боялась, что он родится с заячьей губой. А когда ты принес подснежник, решила, что ты мой брат.
Поезд еще что-то пытался досказать, она его перебила:
– Ты не боишься счастья?
– Своего боюсь.
– Вот и я прежде боялась. Нынче ничего не боюсь и не буду бояться. Оно у меня внутри.
Мы еще долго пили чай и молчали, разглядывая потусторонность полустанков и откровенную наготу апрельских веток на белых островах уходящих снегов.
– Мы с ним в одной группе учились, да и после он порой заглядывал к нам. Стеснительный, опрятный мальчик. До постели добираться получалось, но все происходило так тускло, вяло, что ни ему, ни мне не доставляло радости. Но вот однажды, уже после смерти мамы – папа ушел первым, – он стал захаживать все чаще и чаще. Порой приходилось даже отказывать, так он утомлял. И оно случилось – необычайное. Меня как что-то приподняло и закрутило враз и понесло-понесло неведомо куда. Вдруг почувствовала, будто что-то в меня добавилось, совсем иное. Потом, когда он ушел, осознала: счастье состоялось.
Сейчас ему четыре месяца.
– Кому?
– Твоему племяннику, дурачок. С тебя подснежник.
У самого главного поезда на свете имя короткое, как писк птенца.
Было замечено, что со всех станций вплоть до Москвы исчезли подснежники. Благо в нашем купе два свободных места, на них они и ехали до самой столицы. Счастье – величина одномерная. В двухмерном не удержать. Через пять месяцев оно родилось и ходит, и ручки протягивает людям. А с подснежниками на станциях по-прежнему сложно.
Счастливые
Однажды был голоден, денег со всех карманов на кулек семечек наскреблось. Пришлось идти на рынок, там дешевле. Купил, набросился грызть. Ополовинив кулек, заметил буквы. Семечки лезли в рот, буквы – в слова. Так, слово за словом, начал вырисовываться текст. Смысл вытеснил вкус семечек, остатки скормил воробьям. Затем с нетерпением развернул лист, разгладил, и вот читаю до сих пор, дышу ароматом меда и мяты, сохранившимся на сгибах, в бахроме вырванного из древней Книги листа. Тогда, помню, хотелось вернуться на рынок за кульками. Да что-то остановило. Текст без зерен не в рост, оттого и пуст. К тому же и другим людям необходимы тексты. Я почувствовал себя настолько сытым и счастливым тогда, что этого ощущения сытости хватает до сих пор.
«Она из своего имени нарвала букв, составила букет и подала ему. Посуды под рукой не оказалось, он втолкнул букет в рану и попросил научить читать. Буквы, если их не читают, вянут быстро, текст теряет смысл надолго, порой навсегда. Она согласилась, назвала цену. Каждая буква – поцелуй, после которого смерть, иначе оцарапаешь первоначальный смысл слова. Рана не давала покоя, и он решился тридцать два раза умирать. Человеческий запас непрочен, она не ведала, дойдет ли дело до последнего, тридцать третьего поцелуя. Когда он его исполнил, поставила зеркало и приказала: «Выбирай: смерть или сердце?» Он предпочел щемящее сочетание трех несопоставимых «рдц». С тех пор сердце состоит из тридцати трех частичек. Из ритма его узоров рождаются песни. В их памяти пульсирует непрочтенная боль раны. Сердце до сих пор – самое близкое место от Бога».
Нынче читают мало, предпочитают развлечения. Люди не виноваты, буквы устали, вот и устраиваются как могут. Тем моим из кулечка повезло: соседство с зернами сохранило. Писать всегда страшно и непонятно. Когда пером бередишь рану, сердце от испуга забивается в угол, и тогда все становится сердцем. А поцелуи случаются редко. Доживешь ли до момента, когда твоя рана для стороннего радугой привидится, Господу ведомо.
Кленовое фламинго
Окружающие удивляются, как седею за считанные дни. Как теряю волос, становлюсь абсолютно лысым. Их начинает трясти, когда на моем голом черепе появляется детский пушок, чернеет – и голова тонет в густой шевелюре. Подозревают в пижонстве, подходят подергать в надежде, что парик свалится. Нет, дорогие мои, все натурально, без обмана. Лето на моей голове, лето. Не завидуйте, навалится и осень, и перхоть посыплется, а не песок, как считают некоторые геологи доморощенные. И подкатывают ко мне, и подпаивают, мечтают выведать секрет. Он, естественно, есть. Но боюсь цирюльников, со света сживут, а банщики им помогут. Тайны так бы никому не открыл. Да вот в зимний период головы, можно сказать, в самый ледниковый сезон, когда трещала она от морозов, а весной на горизонте не пахло, плохо стало. Влюбился. Кстати, временами года с краем, в котором живу, не совпадаю.