Сотворение мира.Книга первая
Шрифт:
Отец Никанор видел в Пустополье, в Ржанске, даже в отдаленных глухих хуторах, как молодые парни-комсомольцы, девушки-учительницы, пожилые рабочие, школьники с веселой насмешкой жгли на площадях вынесенные из хат иконы, плясали, пели разухабистые песни о непорочном зачатии, о рождестве и воскресении Иисуса, о святых, о попах. Было в этом что-то вызывающе-сильное, пугающее и непонятное. Но уличные пляски и грубое ряженье не пугали отца Никанора, пугало его другое.
Старика ужасало то, что многие люди, приходя к нему на исповедь, все чаще говорили о своих сомнениях, все чаще и откровеннее задавали вопросы о несуразностях и противоречиях в священном писании, и он, вместо того чтобы так же прямо и откровенно сказать, что он сам сомневается и страдает, что ему трудно, невозможно ответить,
— Аз бо един, владыко, ярость твою прогневах, — бичевал себя старый поп, — аз един гнев твой разжегох, аз един лукавое сотворих, превосшед вся от века грешника… Се аз ввергаю себя пред страшное и нетерпимое твое судилище, и якоже пречистым твоим ногам касайся, из глубины души взываю ти: очисти, господи, прости благоприменителю, помилуй немощь мою, поклонися недоумению моему, вонми молению моему и слез моих не примолчи… Да будут познаны во тьме чудеса твоя и правда твоя в земли забвенней…
Прижавшись лбом к холодному затоптанному полу, Никанор все ждал чего-то, вслушивался в нудную возню голодных крыс, и перед его глазами вновь и вновь возникала вся никчемно, как теперь ему казалось, прожитая жизнь.
Подняв голову, пристально всматриваясь в темный лик бога на старой иконе, отец Никанор говорил ему с грустной укоризной:
— Ты отринул еси и уничижил помазанного твоего, разорил еси вся оплоты моя, и аз бысть поношение людям… Ты возвеселил вся враги моя, отвратил от мене помощь меча своего и облиял мою голову стыдом… И ныне слово мое грешное обращено к тебе: всуе создал еси вся сыны человеческие…
Так и теперь, отпустив тетку Лукерью, дряхлый поп одиноко сидел на скамье и думал свою невеселую думу. Хромой сторож прошел к церкви, неся ведерко с краской. Он прислонил к стене лесенку и стал красить водосточную трубу. Трое босоногих мальчишек забрались с улицы на каменную ограду, накинулись на акациевые стручки, но увидели священника, с визгом попрыгали вниз и убежали.
Оставленное теткой Лукерьей яблоко источало слабый винный запах, матово светлело сизым налетом. Никанор вспомнил, что в церкви, за престолом, у горнего места, висит старинная икона неведомого письма, а на иконе изображен бог-судия с яблоком — земным шаром — в руке. Вспомнив божье яблоко-землю, отец Никанор подумал о том, что вот сейчас, как и всегда, плывет и вечно будет плыть куда-то в голубом пространстве планета Земля — и никто не знает: кем она сотворена, для чего, кто создал на ней людей, птиц, деревья и зачем все это нужно, какой всеблагой цели подчинено? Творением вездесущего бога привык человек считать солнце, землю, все живое, а вот выходит, что бога нет, а существует лишь великое, полное тайн самосоздание. Так говорят нынешние ученые люди. А чем это доказано? Чьим разумом установлена целесообразность совместной жизни человека и глисты, яблоневого лепестка и мельчайшей тли? Кому это нужно? Разве знаем мы, немощные люди, что существует за пределами досягаемости наших чувств? Может, где-нибудь в бесконечных глубинах Вселенной скрыто святое, недоступное взору обиталище бога? Может, там предстают перед творцом души усопших? «Так-то оно так, а только боязно, батюшка… может, там и нет ничего?» Это только что сказала неграмотная огнищанская баба Лукерья.
— Может, там и нет ничего, — тихо повторил отец Никанор, — а есть только то, что окружает людей на земле…
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
Приближались летние школьные каникулы. Андрей хорошо сдал все экзамены и каждый день уходил на луга, где обычно собирались ребята, с которыми он за зиму успел подружиться, — Виктор Завьялов, Павел Юрасов, Гоша Комаров. В затравевшей низине сверкала тихая речушка, больше похожая на вытянутые, соединенные
Ребята валялись, расстелив куртки, в прохладной тени верб, читали вслух, боролись, бродили, завернув штаны, по речушке, вылавливали раков. Виктор Завьялов приходил к речке реже других. Минувшей зимой он вступил в комсомол и довольно часто задерживался на собраниях или уезжал с группой комсомольцев в деревни. Уже не раз Виктор заводил с товарищами разговор о комсомоле, но все трое отнекивались, причем у каждого из них были на то свои причины: Гошка Комаров, сын зажиточного арендатора мельницы, знал, что его в комсомол не примут, Павел Юрасов боялся политграмоты и увиливал от лишних нагрузок, Андрей же в ответ на предложение Виктора вступить в комсомол отвечал, посмеиваясь: «Подожду немного, меня все равно выгонят за норовистый характер…»
По воскресеньям к вербам выходили девочки — смуглая, с полуприкрытыми глазами Гошкина сестра Клава, смешливая толстушка Люба Бутырина и Еля Солодова. Любин отец, тучный дьякон Андрон, жил у самой речушки в просторном доме, имел сад, большую пасеку, и девчонки-школьницы бегали к Любе лакомиться засахаренным медом, яблоками и грушами.
Как только девочки показывались у речки, Виктор, Павел и Гошка подходили к ним, все усаживались рядком и начинали веселую болтовню. Только Андрей, если с девочками была Еля, оставался в стороне и делал вид, что увлечен чтением книги. Андрей уже привык к тому, что при появлении Ели весь мир переставал существовать для него: не было ни деревьев, ни трав, ни птиц, ни запахов цветов — ничего, была только она, сероглазая девочка, немножко манерная, «капризуля и задавака», как называла ее Тая. И он, Андрей, в школьном ли коридоре, на улице ли глаз не спускал с «капризули», слушая ее звонкий, тоненький голос, на лету ловил каждое ее слово, даже не глядя на нее, чувствовал: вот она ловким движением пальцев заплетает свою косичку, вот перелистывает тетрадку, вот — постоянная ее милая и смешная привычка, — сидя на траве, беспрерывно натягивает на голые колени короткую юбчонку, из которой давно выросла…
Андрей не раз удивлялся тому, как легко Виктор и Гошка разговаривают с Елей. Что касается до Павла, то понятно: он, счастливец, рос вместе с нею, каждый день бывает у Солодовых, а эти, Виктор и Гошка, как ни в чем не бывало подходят к Еле, дурачатся, шутят, болтают о каких-то пустяках, как будто это так просто. Андрей в присутствии Ели терялся, мрачнел, уходил в себя или прикрывал свое мучительное смущение вызывающей грубостью и фатовством. Он много раз уговаривал самого себя: «Что ты глупишь? Подходи и заговаривай с ней. Что она, не такая же девчонка, как Люба или Клава? Чего ж ты молишься на нее?» Однако все эти самоуговоры не помогали, и Андрею оставалось только мечтать о том, как он будет разговаривать с Елей подобно всем другим…
Когда закончился последний день занятий, Гошка и Павел пригласили девочек посидеть у речки. Андрей уже был там, читал, прислонившись к вербе. Виктор должен был прийти позже, его задержали на собрании.
— Что-то наш рыжий совсем загордился, — хихикнул Гошка, усаживаясь с девчонками.
— Какой это рыжий? — спросила Еля.
— Разве ты не знаешь? Андрюшка Ставров. Вон, полюбуйся, расселся под вербой, и лучше не подходи к нему — изобьет.
Еля искоса глянула на Андрея, засмеялась:
— Так это его вы называете рыжим? А то я слышу: «рыжий, рыжий» — и не знаю, кого вы так окрестили.
— И вовсе он не рыжий, — вмешалась Клава, — он беленький, как Люба, только курносый и злой.
Лежавший чуть поодаль Павел сказал, вытягивая ноги:
— Я знаю, почему Андрюшка пасмурный.
— Почему? — спросила Люба.
Павел посмотрел на Елю, хмыкнул:
— Елка ему нравится, вот он и ходит как в воду опущенный.
— Дурак! — вспыхнула Еля. — Как не стыдно?