Совьетика
Шрифт:
К моему ужасу, Ойшин согласился!
И теперь уж настал мой черед бояться: сержант Марчена как опытный танцор более или менее направлял меня и поворачивал куда надо. А что буду делать я теперь, когда роль опытного танцора мне придется брать на себя?…
Заиграла протяжная, печальная «Кумбья Кампесина», от которой у меня, если это так можно описать, сердце то заворачивалось в трубочку, то разворачивалось – как лист ватмана. Сколько раз слушала я эту мелодию, когда Финтан томился за решеткой в Латинской Америке, представляя себе, как он слушал эту мелодию где-нибудь возле костра в джунглях, вместе с партизанами! И вот я сама – хоть и не совсем в Латинской Америке, но среди именно таких людей….
Воспоминания
Музыка замолчала, когда я только-только как следует разошлась.
Сержант Марчена серьезно сказал:
– Я уже теперь жалею, что не стал танцевать этот танец…
А сеньориты с восхищением посмотрели на Ойшина – и напустились на него с новой силой… Он в отчаянии посмотрел на меня, не зная, что делать. И мне стало его жалко.
– Тебе нехорошо? – громко сказала я, так чтобы они слышали.
– Голова кружится? Выйди, подыши свежим воздухом…
Ойшину не надо было это повторять дважды. Он пулей вылетел за дверь.
А ко мне подошла Кармела.
– Слушай, – сказала она мне тихо,- Хочу тебе сказать сейчас, до собрания. В ближайшие две недели будь осторожна. Сонни с семейством приезжает в гости к родным. А сеньор Артуро, поговаривают, вообще собирается вернуться на Кюрасао насовсем…
…Честно говоря, я уже устала удивляться тому, что жизнь подбрасывает мне такие сюрпризы. Я устала бояться. Устала шарахаться и жить в состоянии страха- еще 10 с лишним лет назад, когда я много месяцев подряд молилась про себя: «Господи, что угодно, только не это!»- о каком-нибудь все новом и новом ужасе, и каждый раз случалось именно то, чего я боялась больше всего… Такое из кого угодно душу повытряхнет.
… Когда тогда, 10 с лишним лет назад, голландский врач, пристально изучая мою реакцию, словно у лабораторной лягушки, сообщил мне, что у Лизы повреждение клеток головного мозга, и что она навсегда останется инвалидом, я уже больше не кричала: «Не-е-ет!» и не билась в истерике. Вместо этого все в моей душе окаменело – будто в детской игре «Море волнуется – раз, море волнуется -два, море волнуется- три; морская фигура, на месте замри!» Я не могла заплакать. Руки и ноги у меня словно стали деревянными, негнущимися, а все, что я теперь делала, происходило исключительно на автопилоте. На автопилоте позвонила я домой и безо всяких эмоций в голосе сообщила маме о диагнозе Лизы. Мама ахнула – и сказала, что хочет немедленно к нам приехать. Как будто бы это было так просто…
Слава богу, все это взяла в свои руки практичная, никогда не теряющая голову Петра – я же говорю, что только теперь открыла для себя, какие замечательные у меня все-таки есть в Голландии друзья, хоть их и мало. Петра срочно сделала маме приглашение в Голландию, позвонила в голландское посольство в Москве, потом встречала маму в аэропорту, поселила ее для начала у себя и отвела зарегистрироваться в местную Vreemdelingendienst – где довела до слез женщину-полицейского, рассказав ей о том, что случилось с Лизой (да, голландцы тоже плачут!) И я была безмерно Петре за все это благодарна.
Мама не верила в то, что случилось с Лизой – до тех пор, пока не увидела ее своими глазами. Точнее, не верила – это не то слово. Просто не могла себе этого представить. Пока не увидела лишенное всякого выражения личико Лизы, похудевшей словно узник концлагеря,- ее отсутствующий взгляд, лишенный живой искорки ума, а потому сразу обезобразивший ее красивое личико. Отсутствие всякой реакции на наши к Лизе обращения довели маму до слез – наряду с
Лиза не могла ходить и даже ползать . Она сидела в инвалидской коляске и раскачивалась взад-вперед как маятник. Почти весь мой день теперь – в перерывах между кормежкой и осмотрами (хотя Лиза ничего не ела сама – ее питали физрастворами через трубку в носу, которую она все время пыталась выдернуть) состоял из катания ее на этой коляске по бесконечным больничным коридорам. Я катала ее и пела ее все ее любимые советские песни. До опупения. Я сама не слышала своего голоса.
Больница была современная, красивая, похожая на целый небольшой городок. В ней были кафе и магазины- без этого не обходится в капиталистическом обществе, наверное, даже кладбище. А уж тюрьма-то точно. Иногда для разнообразия я в лифте возила Лизу по разным этажам, но ее лицо не менялось. Она ни на что не реагировала. Последнее слово, которое я услышала от нее, было голландское: «Het is koud » – когда в одном из коридоров на нас подуло из открытого окна. Я ужасно обрадовалась – значит, она чувствует! И понимает! С тех пор я накрывала ее ноги во время прогулок одеялом – но одеяло она поминутно сбрасывала, так сильно у нее дергалась нога. И уже больше ничего не говорила и полностью перешла на нечленораздельные звуки…
В неврологическом отделении (до этого я себе весьма смутно представляла, что это такое) я увидела столько человеческих страданий, что через некоторое время мое сердце просто перестало воспринимать всякую боль – как это бывает при шоке. Хорошо помню девочку лет 12-и, которая ползала на четвереньках по полу и орала как оглашенная – и ее измученных родителей. И еще одну девочку помню – младше Лизы, совсем кроху. Она была веселая, жизнерадостная, бегала по всему этажу, со всеми здоровалась – и я ужасно завидовала ее родителям: посмотрите, она же ходит, она говорит – какие же они, должно быть, счастливые! Как бы я была счастлива на их месте! То, что еще вчера было совершенно нормальным и само собой разумеющимся, теперь начало казаться почти чудом – точно так же как бесплатное медицинское обслуживание, бесплатное образование и отсутствие безработицы после того, как не стало Советского Союза…
А у мамы этой девочки не просыхали на глазах слезы – каждый раз, когда она смотрела на эту свою такую веселую, такую живую и разговорчивую девочку, она прятала лицо и начинала беззвучно рыдать. И врачи шептали ей что-то на ухо – наверно, чтобы она не плакала при ребенке и не расстраивала ее. Так я никогда и не узнала, чем была больна эта девочка…
Почти каждый день ко мне приходил кто-нибудь из персонала приюта – им полагалось нас навещать. В Советском Союзе санэпидемстанция устроила бы такой налет на это учреждение – в поисках источника сальмонеллеза -. а тут это вроде бы никому и не было нужно. Но тогда я не думала об этом: было не до того. Я механически отвечала на их вопросы, рассказывала им, что нам сказал тот или иной доктор (доктора нас каждый день навещали разные). Один из работников приюта – массовик-затейник, работавший с приютскими детьми (я про себя называла его физруком) как-то раз не выдержал и воскликнул:
– Женя, ты так спокойно обо всем этом рассказываешь! Да если бы это случилось с моими дочками, я не знаю, что бы я делал! Наверно, рыдал бы как оглашенный круглые сутки напролет.
Я удивленно на него посмотрела: как будто бы слезами поможешь горю? И сказала:
– Разве кому-нибудь будет легче от того, что я буду рыдать? Я пытаюсь сосредоточиться не на своих чувствах, а на том, что надо делать, чтобы Лизе стало хоть немного лучше.
А сама знала, что если я хоть раз дам волю слезам – и своим чувствам, то так недолго и запить, и из окна прыгуть и еще бог весть чего натворить. Ну, и что тогда будет с Лизой? Вот так-то…