Совок и веник (сборник)
Шрифт:
– Едем. Темно. Сворачиваем в лес. Не той дорогой едем! Спрашиваю: почему дорога не та?! Молчит шофер. Ни слова. Ни одного. Ни звука.
– О Лев!
– Жена ко мне жмется. Левой рукой ее обнимаю, – левая рука Льва Петровича скользнула в вырез блузки, – а правую держу наготове. Весь напряжен. Нервы перекручены. Несемся через кусты. Жду удара. И мысли, мысли скачут в голове. Тот толчок спину в метро. Случайно? Преднамеренно? Много знаю. Слишком много знаю. «Куда везешь?» – кричу. Обернулся ко мне. Не лицо – маска. Глаза узкие. Так, говорит,
Голос рассказчика становился все глуше, и немочка вздрагивала.
– Кончился лес. Несемся по незнакомому шоссе. Поворот. Еще поворот.
Рука Льва Петровича впилась в немочкину грудь.
– Вроде наши места, – продолжал он рассказ. – Начинаю узнавать. Район не подарочек, выходить страшно. Останавливаемся, вынимаю кошелек, плачу – шофер говорит: «Мало», – и смотрит исподлобья. «Тебе что, еще и приплату?» Червонец сверху сунул. Выходим. Что то будет? Ну ничего. Дошли. И так вот каждый день. В таком напряжении.
Лев Петрович приник к немке.
Через два месяца он говорил:
– Хорошо здесь, но пора и домой. Понимаешь, Гретхен, именно потому, что жизнь в России адовая, я должен быть там, с семьей.
– Но ведь будешь ты опять приезжать? – говорила немочка, плача. – Если сможешь хотеть, привози свою фамилию. Будем что-то организировать.
– Приеду, приеду, – говорил Лев Петрович. – Надо лекции здесь у вас почитать. Через пару месяцев и приеду. Хотя так надолго в России не загадывают. Не та страна, черт побери.
Немочка опять плакала, а Лев Петрович говорил:
– В условиях нашей российской нищеты… Не знаю, впрочем, – перебил он себя, – легко ли взять билеты на поезд?
Еще через месяц немочка с плачем мазала бутерброды в дорогу.
– Ты хотя бы отдохнул. Мысли собирал в своей голове. В лесу шпацирен. Думай про Гретхен.
– Буду писать, конечно. Всего написать не смогу. Жена, да и вообще цензура. Письма вскрывают. Опасно. Так что читай между строк. Ауфвидерзеен.
Старики
Семен Семенович Поддубчиков, генерал в отставке, и Захар Матвеевич Волглый, диссидент, сидят на лавочке в тени акации.
Волглые снимают заднюю террасу на подмосковной даче генерала.
Волглый пристроился здесь плотником. Денег немного, но с генералом договор нехитрый – починить заднее крыльцо и поставить забор.
Работает Захар Матвеич медленно и плохо; он неважный плотник. Специальность была другая, и времени столярничать не было. Научный институт, потом письмо в защиту Чехословакии, потом выгнали из партии, потом крестился и т. д.
Руки Захара Матвеича вечно изрезаны и кое-как забинтованы.
Генерал неодобрительно косится на них.
Ординарец Семен Семеныча метрах в пятидесяти, под сосной, жарит шашлыки. Он в потной синей майке, поверх нее болтается кобура с «Макаровым».
Волглый старается не смотреть в ту сторону. Его коробит.
Он раздражается на генеральское самодовольство, но в тени хорошо, а работать лень.
–
Волглый усмехается. Всего генералу не скажешь.
– Ведь и у тебя положение нервное, – говорит генерал, подумав. – Поглядел я на твоих дружков, когда сойдутся. Страсть. Этот, брюхастый, сидел, что ли?
– Двенадцать лет, – говорит Волглый.
– А за что ж он, брат, сидел-то? Убил кого?
– Нет, Семен Семенович, он собирал подписи под письмами протеста, хранил у себя рукописи, давал интервью. Только за это.
– Тунеядец, выходит, – шутит Поддубчиков.
– Нет, он был профессором математики.
– Что ж он математикой-то не занимался? Нам математики ой как нужны.
– Правды хотел.
Помолчали.
– А ты, Захар Матвеич, верующий? – спрашивает Поддубчиков, давя комара.
Волглый выдерживает паузу.
– Я, знаете ли, экуменист.
– А, ну это дело хорошее, – Поддубчиков покивал, погладил Волглого по колену, – это дело стоящее. Я сам хаживаю в церковь теперь. Вот за сестру свечку поставить. За Пашку Лучишкина. Под Курском его потерял. Ты где, Захар Матвеич, воевал?
– Я тогда еще в школе был.
– Помоложе, стало быть. А тоже старик. Теперь нам, старикам, только в церковь да на кладбище.
Снова помолчали.
– Жалко будет Прибалтики, если уйдет, – замечает Семен Семеныч, – особенно творожка ихнего, сметанки, вежливость опять-таки. Все с тактом, с достоинством.
Волглый прячет улыбку.
– Все-таки, Семен Семенович, к достоинству полагается и независимость, – говорит он.
– Это конечно, это пожалуйста. За ради бога. Пусть вон независимо походят без штанов. Независимость, она, брат Захар Матвеич, разная бывает. Одна независимость, например, бывает в штанах, а другая без штанов. Не-е-ет, свобода дело хорошее, пока кушать не хочется. Помню, входили мы в Таллинн в сорок четвертом. Цветами все усыпано. С большим вкусом, конечно, встречали.
– Года через два – только с визой, – жестко говорит Волглый.
– Это вряд ли. Хорошо б нам с тобой, Захар Матвеич, до этого позора не дожить.
Генерал кряхтит и встает.
– Пойдем, что ль, Захар Матвеич, подержишь мне доску, а я стругану. Работник ты, прости господи, хреновый. Вся доска у тебя какими-то буграми идет. Давай, что ль, вместе.
Мы тут с маршалом Чеколдыбиным затеяли корзины плести. Будем их за трешницу на рынке толкать. Деньги, вроде, есть, а заняться чем-то надо, верно? Пойдем, струганем, а потом и по шашлычкам вдарим.