Совок и веник (сборник)
Шрифт:
Он смотрел на меня и смеялся. Разговор происходил у шкафа с анализами, его причмокивающие губы почти касались банок с мочой. На банках были наклеены бирки с фамилиями.
– Приходи, не пожалеешь.
Он ушел; я закрылся в туалете и стал курить.
Пока мне измеряли давление, приспел обед. Давали бурый суп и холодную гречневую кашу. Буфетчица выламывала кусок каши из большой кастрюли и кидала на тарелку.
Есть не хотелось; я пошел на кухню, сел у плиты и стал ждать, пока утихнет гвалт в столовой.
Так
И тут со мной случилась истерика. То есть это, конечно, сильно сказано. Я чуть не заплакал и схватился за лицо руками, но мне стало стыдно. Я встал и принялся ходить по кухне и даже бил себя в грудь, чтобы выбить застрявший там плач.
Попил воды из-под крана и вернулся в палату.
Четверо мужчин лежали по койкам, выставив подбородки, и слушали радио. У них были серьезные сосредоточенные лица. Я вынул из тумбочки вату; соседи злились на меня за то, что я затыкал уши, когда они слушали радиопередачи.
– Ты ненормальный, что ли?
– Вроде того, – сказал я.
Вот что надо было симулировать. А там ведь и выдумывать не надо. Говори как есть. Я прикидывал возможность разыграть шизофрению. Не стал. Все-таки разум – единственное, что остается, думал я. Все остальное – ладно. В мыслях копаться не дам.
– Вертишься на постели, спать не даешь, сука, – продолжал сосед. – Чего крутишься?
Я ответил ему вежливой улыбкой. Я уже жалел, что не пообедал. А ужин – известно какой.
– Где это ты шляешься? Тут врач приходил, тебя искал. Где новенький, говорит. Здоровый, раз бегает. Игнорирует наш мертвый час. Ну ничего, добегается. Симулянтов здесь терпеть не будем, говорит. Пускай, говорит, в Афганистане пыль глотает, сучара.
Я перевернулся на живот и уперся лбом в прутья спинки кровати.
– Мы, говорит, его завтра изотопами просветим. Ультразвуками будем изучать. Мы, говорит, выведем на чистую воду его мочу.
Я пропал, думал я. Я запутался, мне уже не спастись. Да и что за жизнь я пытаюсь спасти?
С болезненной ясностью я вдруг осознал, что вранье за последние годы стало привычным. Я настоящий симулянт. Как бы отчетливо я ни сказал себе это, у меня сохраняется ощущение, что, каясь, я снова соврал.
Все шло как-то вкривь, наперекосяк. Кто я? Художник? Писатель? Или ни тот ни другой? Любовник? Муж? Сын? Отец? Брат? Семейные узы значат для меня что-то или вовсе ничего? А страна, а нация? И работаю я для кого? Для людей? Каких?
Сколько привычных слов, сказанных просто так.
Это не я. Я не хочу быть никем из них, тех своих «я», которые создал фальшью и поспешностью.
Мне нечего спасать в больнице, мне нечего оберегать своим враньем, потому что все прочее – такое же вранье.
Я хочу свободы, а что есть свобода?
Я прячу вещь, которой не существует, мне нечего прятать.
Я не хотел жить, как все, я хотел сохранить себя в любой мелочи, мне казалось –
Я пропал, повторил я. Но сдаваться было бы глупо.
Они еще лежали и слушали радио, а я уже вскочил и выгребал из кошелька мелочь. Разыскать санитара, выпить. Скорее. Я выскочил из палаты, прошел в темноте до лестничной площадки и бросился вниз.
После первого этажа лестница стала уже, а потолок ниже, лестница повернула еще раз, и со стен исчезла голубая краска. Теперь они были облезлые, грязные.
Следующий марш ступенек вывел меня к низкой двери, обитой жестью, я толкнул ее и вошел в подвал.
Передо мной был узкий проход с бугристыми бетонными стенами и потолком – чуть ли не впритык к макушке. Здесь было темно, только через каждые пятьдесят метров, повешенные вертикально, как свечи, дрожали люминесцентные лампы. Я побежал вперед; вскоре коридор раздвоился, и я побежал налево; проход становился теснее и темнее; я увидел, что это тупик. Я бросился назад и на перекрестке свернул направо, я бежал и бежал, и коридор раздвоился снова. Я сообразил, что подвал соединяет все корпуса больницы, и понял, что это лабиринт. Звать и кричать я боялся: слишком гулко и страшно прозвучал бы мой голос, я чувствовал, что сам себя напугаю, если крикну в этой тишине.
Кафельный пол шел под уклон, я бежал и бежал вперед, не успевая даже вздохнуть в такт шагам, и ноги обгоняли меня, и я утыкался в стены и возвращался, и все начиналось снова.
Я забыл, с какой стороны прибежал, я не знал, где я, я задыхался и бежал вперед только по инерции, по привычке что-нибудь делать.
Я услышал голоса и остановился.
– Глянь, как сапоги-то раскосал, – говорил один.
– За грибами вчера ездили, – отвечал другой, – лисичек, сыроежек не берем, только белые.
– Сапоги десять лет ношу. Жалко как раскосал.
– Подосиновики тоже берем.
– В них нипочем не промокнешь, разве если порвешь или выше колена зайдешь.
– Вчера белых много взяли.
Я свернул и увидел их. Говорил лысый лифтер с санитаром из шестой палаты. Лифтер держал бутылку портвейна. Рядом стояло еще две.
– Вовремя пришел. – Лифтер подмигнул и протянул бутылку; было противно пить после него, но я хлебнул, а потом, подумав об анализах, выпил довольно много.
– Не увлекайся, – заметил санитар, – присосался на халяву.
Я отдал ему деньги, он брезгливо сосчитал мелочь.
– Пусть пьет, – сказал лифтер, – это верняк, даже асфальт покрасит.
Он протянул мне новую бутылку. Я погрел на спичке пластмассовую крышку и, когда она стала мягкой, сорвал зубами.
В голове уже шумело, но я твердо решил нарезаться.
Я пил и прямо стоять уже не мог, сел на корточки. Голова кружилась.
Хоть бы до палаты дойти – но мне уже было наплевать.