Современная нидерландская новелла
Шрифт:
«Черты его лица мне всегда казались, как бы это сказать, немного резкими, — заметил я. — Приятные, конечно, но сразу было видно, что он считает себя выше других».
«Это, пожалуй, верно, — согласилась Генриетта. — Если бы ты только знал его, как я! У него были такие славные глаза. Но последнее время вид у него был усталый. Я должна была все это предвидеть, Робби».
Когда они вернулись из своего последнего путешествия, мама, достав из чемодана подарки, завела разговор об эпидемиях, угрожающих тем, кто скитается по белу свету. Она настаивала, чтобы Паултье и Генриетта показались врачу. Те и слушать не хотели, да еще высмеяли мать. В тот день отец пришел домой взбешенный. В вечерней газете на первой полосе были помещены фотографии Паултье и Генриетты и интервью с ними, в котором брат сказал: «Я пресыщен всем, что видел,
Так жили они под родительским кровом, эти блистательные дети, рожденные в солнечный воскресный день на морском берегу под сенью раскидистых пальм.
Позднее я сказал Генриетте, какими они мне тогда представлялись, а она улыбнулась и ответила, что Паултье думал иначе, он всегда плевал на всяческие красоты, никогда к прошлому не возвращался и часто хандрил, если оставался один в номере отеля, хотя, может быть, он просто прикидывался.
Через две недели после возвращения Паултье переехал в дом на широкой неуютной улице в районе новостроек.
«Ты, конечно, заметила, что с ним творится что-то неладное, — сказал я сестре. — Тем более что он вроде никуда не собирается ехать. Говоришь, он избегает общества, стал домоседом. И картины у него странные, рисует вещи, каких никто из нас в жизни не видел. Как ты к этому относишься?»
Она ответила, что никак, что картины Паултье ее никогда не трогали. Живопись вообще ей ничего не говорит. Есть люди, которые всю жизнь предаются чувственным мечтам о том, что при самом тщательном наблюдении редко увидишь даже в спальне буржуазного дома, которую держат на запоре, или в борделе, но это нисколько не мешает таким людям быть разносторонними, интересными, любезными в обхождении, без преувеличенного страха перед существованием, нехваткой денег и приближающейся старостью. Что же касается Паултье, то он переносил свои мечты на холст и больше к ним уже не возвращался.
Так говорила тогда Генриетта. А сейчас в машине, направлявшейся к стоянке возле «Пласхофа», она сказала:
— Робби, я хочу написать книгу о Паултье. Рассказать о нем все. Я расскажу о нем всю правду, Робби.
— Только обо мне ни слова, — сказала мама.
— А ты не подавай ей такой мысли, — буркнул отец.
Я выключил мотор.
— Спокойно, никаких ссор, — сказал я. — Сегодня у нас великий день. Первый памятник члену нашей семьи.
— Если кто и заслуживает памятника, так это ваш отец, — сказала мама.
Генриетта обернулась и уперлась подбородком в спинку кресла.
— Это за что же? — полюбопытствовала она.
— За то, что он двадцать четыре года трудился на благо государства, не утаил ни единого цента и никогда не получал от своих деток благодарности, вот за что, — ответила мама.
— Обратимся в таком случае с ходатайством к нашему любезному правительству, — предложила сестра.
Мы вышли из машины. Какими старыми показались мне наши родители! Мама с ее кривыми ногами, в пестром шелковом платье и папа в темном полосатом костюме. Утром он до блеска начистил свои башмаки и выбрил шею. Принарядились, как могли. Генриетта протянула матери руку, мать сперва было отстранилась, но потом поддалась мягкой настойчивости дочери и взяла ее под руку. Я достал портсигар и предложил отцу настоящую бразильскую.
В холле «Пласхофа» все еще висела старая афиша, извещавшая об открытии выставки скульптора Ферри Даниэлса.
— Может, снять шляпу? — спросила Генриетта.
— Ни в коем случае, — по привычке назидательно сказала мама.
Я положил руку на плечо
«Что ж, времени у тебя уйма, вот и приступай к уборке», — пошутил я.
Она искоса взглянула на меня и открыла дверь, ведущую из кухни во двор.
«Когда он придет?» — вдруг спросила она.
«В три часа, — ответил я. — Поработай, и время пройдет незаметно».
Она молча вернулась в комнату. Я обнял ее за плечи и посоветовал держать себя в руках, а еще сказал, что Паултье хохотал бы до упаду, узнай он, что решено сделать его бюст.
«Ну знаешь, ему теперь не до смеху», — заметила она.
Меня так и подмывало сказать ей, что ее дуэт с Паултье кончился навсегда. Она теперь одна. Одна, и пора к этому привыкнуть. Но она не могла себя переломить — примеры такого постоянства дает нам история великих союзов любви. Актер умер, и его антрепренер счел себя ограбленным: ведь его лишили того, чей успех он пожинал. Или, может быть, в их случае все было как раз наоборот?
Поразмыслив, я оставил ее в покое.
Скульптор пришел в середине дня. Когда раздался звонок, Генриетта схватила охапку журналов, легла на кожаную тахту и притворилась спящей. Я попытался ее растолкать, чтобы познакомить с Даниэлсом, но она так и не открыла глаз.
Вопреки своему первоначальному намерению я решил поскорее от него избавиться: дал ему несколько фотографий и сказал, что вряд ли смогу сообщить о брате много. Да он, собственно, и не расспрашивал. Кстати, именно это и припомнила ему впоследствии Генриетта. Она слышала наш разговор от первого до последнего слова, в том числе и мое объяснение, что она переутомилась и крепко спит. Она была возмущена равнодушием художника, который, ничего не зная, даже не пытался что-нибудь узнать. Словно речь шла только о наружности Паултье. А ведь именно она, она могла бы помочь скульптору постичь духовную сущность брата, но она прикинулась спящей, и мне пришлось извиниться за нее перед гостем. Даниэлс, конечно, понимал, что за ним следят из-под ресниц. Мы сидели друг против друга, и я спросил, много ли у него работы. Оказалось, немного, в наше время трудно найти дом с таким просторным холлом, где можно было бы установить металлические конструкции. А у кого такие холлы есть, те вряд ли обратятся к Ферри Даниэлсу. В гостиной над моим креслом висел автопортрет Паултье, который он подарил мне на день рождения. Одна из его последних работ: стилизованная голова изображена на фоне расплывчатых контуров причудливого строения с перекошенными оконными рамами. Некоторое время скульптор смотрел на портрет, потом вынул блокнот и карандаш и стал грубыми штрихами его срисовывать. Я сказал, что брат походил на кого угодно, только не на свой автопортрет, а Даниэлс объяснил, что это нужно ему для работы. Когда он ушел, Генриетта высказалась довольно-таки язвительно насчет такого подхода к искусству. «Паултье был художник, а не бухгалтер, — сказала она. — Картины свои он прорисовывал до мельчайших деталей, но никогда не снимал с них копий, ведь у него была богатая фантазия, его художественные образы обретали форму задолго до того, как он переносил их на холст, и одно это уже доказывает, насколько он был талантлив». Я только пожал плечами. Что ж, еще немного, и мы убедимся, насколько Даниэлс отошел от ее представлений о брате.
Официант ушел выполнять заказ, и сестра сказала, не глядя на меня:
— Я все утро думала, как я ему скажу, что очень рада, что скульптуру поручили именно ему, а он пригласит меня к себе в ателье и покажет эскизы. Вдруг ему и в самом деле удалось сделать то, что надо, как ты думаешь, Робби?
— Конечно, удалось, — бодро ответил я. — Не посмеет же он вместо портрета подсунуть нам халтуру.
— Паултье сам делал из себя халтуру, — вставил папа.
— Бедный мой мальчуган, — привычно заныла мама. Вынув из сумки носовой платок, она приложила его к глазам, но глаза были сухие.