Современная нидерландская новелла
Шрифт:
Но вместо этого он думал: убийца — плод воображения жертвы, а жертва — плод воображения убийцы. И кроме того, пуля, попавшая в цель, есть часть тела убийцы, которая входит в тело жертвы. Всякое убийство — непристойность, интимное объятие, всякий убийца — сексуальный маньяк. Он представил себе жену, изрешеченную пулями, и подумал: убийство — совокупление двух плодов воображения, убийцы и жертвы.
Потом Броузу захотелось посмотреть на Зверюгу. На мгновение он всплывет на поверхность, чтобы увидеть ее стальное тело. И тотчас врежется в него. Ведь Зверюга уже все равно погибла. Пусть его даже обнаружат и расстреляют с дистанции в милю, взрыв будет такой сильный, что флотилия взлетит на воздух, а самолеты посыплются в воду дождем расплавленного алюминия. Если он не сумеет добраться до парохода Зверюги, он бросится на подводную лодку или вообще на первый попавшийся корабль. Это уже не играет роли. Осторожно, подозрительно он начал подниматься,
Он вскрикнул. В океане света от горизонта до горизонта лежал конвой. Море бороздили сотни серебристо-серых броненосцев и линейных кораблей, они глубоко сидели в воде, и антенны радаров придавали им фантастический вид; а между ними бесчисленные легкие крейсеры, флагманы, торпедные катера, эскадренные миноносцы, минные тральщики, корветы, канонерки, фрегаты, все они весело дымили и гудели, — необозримый город на сверкающей воде, а над ним голубое рокочущее небо, кишащее самолетами: они кувыркаются, играют, то садятся на посадочные площадки авианосцев, то поднимаются вновь. Белоснежный гидроплан, вздымая пену, опустился меж кораблей, а низко над ним пролетел истребитель; на большой высоте чертили по небу круги и пентаграммы тяжелые бомбардировщики. Секунды проходили, а Броуз сидел не шелохнувшись и не мог наглядеться. Огромное тело Зверюги! А черный пароход с густым дымным плюмажем посреди пустого пространства — сердце Зверюги — был разукрашен флажками и полон веселой музыки. Да, там играла духовая музыка, она, замирая, разносилась над морем. Броуз, всхлипнув, вцепился в руль и начал погружение. На миг безудержный праздник раздвоился у него перед глазами, над головой забурлила пена, и вода сомкнулась над ним. Он видел солнце в последний раз. И это оказалось не страшнее, чем знать, что никогда больше не увидишь какой-то камешек в чужой стране.
Под водой до Броуза дошло, что он еще жив. Что же случилось? Его не могли не заметить, кварцевый колпак, уж наверное, сверкал на солнце, как бриллиант. Может, охрана до того заработалась, что приняла его машину за свою собственную? Наверное, никому не могло прийти в голову, что враг сумел проникнуть так далеко. А может, здесь, в центре, всем было слишком весело, чтобы быть бдительными.
Он поплыл с такой же скоростью, что и караван, будто он принадлежал к нему смертоносная бацилла в крепком, как железо, теле. Ему нечего было бояться. Он поднял перископ и навел его на пароход Зверюги. Пароход, разукрашенный флажками, шел в трехстах метрах впереди него. Броуз взглянул на свои приборы. Горючего у него оставалось больше чем на три часа, но кислорода не хватит и на два. Слишком он много задыхался, плакал и кричал.
Так двигался он вместе с караваном, в голове у него повторялся флот, гармонически упорядоченный рой загадок, мир, быть может, полный указующих перстов и устремленных на него глаз, а в перископе — блистающая картинка: сердце каравана, увенчанное дымным плюмажем, но музыка не слышна.
И вдруг на него напала икота, как некогда на одного папу римского напала икота от двухтысячелетнего христианства. Это была какая-то особенно зловредная икота, исходившая из самой глубины его нутра, он икал каждые три секунды, и всякий раз, как он икал в свой кислородный аппарат, машина делала скачок — что-то разладилось в двигателе, и пароходик то выпрыгивал из поля зрения, то, дрожа, возвращался на место. Он задерживал дыхание, глотал, менял позу, напрягал мышцы живота, но икота продолжалась с регулярностью хода часов. Он истерично вцепился пальцами в руль, с ужасом чувствуя, как икота исподволь разрушает его личность — кирпичик за кирпичиком, винтик за винтиком, — и этот ужас довершил разрушение. Столбом белого дыма поднялся в нем страх. Он дрожащей рукой убрал перископ и дал полный газ. Океан вокруг забурлил. Вот сейчас, сейчас! Перед ним лежали последние метры его жизни. В воде снова тихо звучал перестук парохода, вдалеке обозначилась его тень, перестук становился громче, и наконец из него материализовался
Икая и плача, Броуз пришел в себя и осознал тишину. Он автоматически повернул машину и растерянно попытался проникнуть в самого себя. В последнюю минуту он ушел на глубину. Почему же, почему? Теперь флот должен был уже взлететь на воздух, и война должна была закончиться. Почему он ушел на глубину? Не потому, что он не может умереть — он может умереть! — но все вдруг стало немыслимо. Если не смерть героя — то смерть немыслима. Он не мог умереть. Он икал, его чуть не вырвало, он поднял перископ и поискал Зверюгу. Нашел и сразу же кинулся на нее.
Когда он еще раз прошел под пароходом, он уже был развалиной. Смерть Зверюге! Рот его наполнился блевотиной, она хлынула в кислородный аппарат. Все это глупости! Его воля — адмирал с моноклем, и он остался один на белом свете! Он нашел пароход, убрал перископ и ринулся сквозь воду, в отчаянии бормоча:
— Andra moi 'ennep^e, M'oesa, pol'ulropon h'os mala p'olla
Pl'ancht^e ep'ei Tro"i'es ni"er'on ptoli"etron ep`ersen…
Так Броуз кидался под водой на Зверюгу, раз за разом, то с одной, то с другой стороны, то спереди, то сзади, кидался на неуязвимую Зверюгу, которая под веселую духовую музыку следовала своим путем — к себе на родину.
В конце концов — тогда он давно уже потерял из виду караван и неистово и бессмысленно метался на большой глубине — перед глазами у него почернело, он упал головой вперед и выпустил руль, у него больше не было кислорода, чтобы икать, и долгие часы он медленно скользил в глубину со своей машиной, слегка поворачиваясь вокруг своей оси и кивая колпаком, как задумчивая рыба; колпак был слегка продавлен, а в конце пути он почти незаметно остановился в мягком чернильном мире среди светящихся чудищ, вымерших миллионы лет назад. И там его машина вместе с ним вяло и сонно зарылась в песок.
Но раз в несколько столетий в ночь вторгается тихое парение и жужжание, мираж — это он сам, сознание, что он существует, безграничное удивление: Бернард Броуз… Бернард Броуз…
Ремко Камперт
Перевод А. Орлова
ПОЕЗДКА В ЗВОЛЛЕ
Когда Петеру Гимбергу почти исполнилось тринадцать лет, в самом конце летних каникул его на денек отпустили с отцом в Зволле. Петер Гимберг жил с матерью в Гааге. Отец ушел от матери, когда Петеру было шесть лет, и жил в Антверпене; Петер видел его редко. В Зволле Петеру не очень хотелось, лучше бы отец взял его на несколько дней в Антверпен, но отказаться от поездки было трудно. Не только потому, что у него пока нос не дорос отказываться от предложений взрослых. А еще и потому, что из отцовского письма, адресованного матери (Петер тайком прочел его), было ясно, какие большие надежды возлагал господин Гимберг на эту поездку, считая ее приятным сюрпризом для сына.
Правда, в приглашении было и кое-что заманчивое. Прежде всего заночуют они в гостинице, а это рождало в душе Петера восхитительное сознание, что он вполне взрослый человек, ведь рядом не будет матери с ее вечной опекой, напоминающей ему об истинном его возрасте. Непродолжительность посещения Зволле также подкрепляла ощущение взрослости; у взрослых никогда нет времени для того, чтобы надолго задерживаться в одном месте, их пребывание везде и повсюду обусловлено необходимостью, в противном случае все их дела пойдут прахом. К тому же у его отца, помогающего снабжать голландцев бельгийским пивом и по своим пивным делам бывающего в Зволле, новейшая модель «студебекера», а так как у большинства друзей Петера отцы не поднялись выше «фольксвагена», это тоже стало одной из приятных сторон предстоящей поездки. Пускай его родители разошлись, зато отец живет за границей и ездит на дорогой машине, он не раз бывал в Париже и присылал оттуда Петеру цветные открытки, открытки с Эйфелевой башней, с видами Сены и со всякими другими видами.
Он горячо надеялся, что кто-нибудь непременно заметит его вместе с отцом в «студебекере», и случай — этот фокусник, чья прямо-таки пугающая ловкость заставляет нас порой забыть о главном его назначении: удивлять и развлекать детей, — был к нему благосклонен и извлек из его ноздри золотой, то есть поместил его дружка Вима Энкелаара, отец которого не поднялся выше мопеда, на тротуаре возле перекрестка, не далее двух метров от бледно-розового «студебекера», чуть слышно ворчавшего в ожидании зеленого света.