Современные болгарские повести
Шрифт:
На лошадях дорога до Дубравы недолгая, примерно с полчаса, и все это время какая-то пружина в груди у Ефрема накручивается и накручивается, все туже и болезненней. Думать обо всем по порядку нету сил, не думать — невозможно, держится Ефрем за края телеги и шатается в этом расшатавшемся мире, из которого бежать бы изо всех сил, но не может он бежать, так же как и в тот день, когда он встретил Начо, тоже не мог…
На развилке дороги Ефрем зашевелился, робко тронул рукой капитанское колено, закрытое холодным плащом: «Здесь, гсдин капитан, вон она, Дубрава, вышка видна». Капитан показывает хлыстом на восток, где в сиреневых предутренних сумерках зловеще очерчивается геодезическая вышка. «Там, что ли?» — «Там». Жандарм в пилотке дергает вожжами над потными спинами лошадей: «Тпру-у!» Четыре телеги останавливаются одна за другой, люди спрыгивают с них, раздаются тихие команды. Капитан еще раз спрашивает Ефрема, обдумывает что-то в рассветных сумерках и кратко говорит: «Готовьсь!» Люди построены в два ряда на повороте дороги, они молчат и дышат, а капитан расхаживает перед ними и что-то говорит им кратко, резко, четко, его команды проходят мимо сознания Ефрема: «Поручик Стрезов слева, подпоручик Димов справа, цель — геодезическая вышка, фельдфебель Праматоров остается со мной, ясно, фельдфебель?» — «Ясно, гсдин капитан». — «И никакого шума, никаких огней, идти цепочкой по одному, сейчас
Ефрем дышит тяжело, чувствует себя как скотина в упряжке, хочет что-то сказать, хватает воздух раскрытым ртом: ровно в пять, а в пять всходит солнце. «Я пойду, гсдин капитан, а то…» — «Пойдешь со мной!» — говорит капитан кратко, кричит еще что-то фельдфебелю, и все трогаются и идут цепочкой по пыльной полевой дороге. Ефрем озирается так, словно ему сдавили шею, в небе дрожат крупные звезды, за дубовым лесом в нежной лазури сияет заря, утренний воздух режет грудь, здесь и там, в виноградниках и в лесу, запевают птицы, притихшие на время из-за нашествия людей. Капитан шепчет что-то Праматорову, фельдфебель проворно бежит вперед, прихватив с собой нескольких человек, их фигуры растворяются в сумерках, а капитан поворачивается к Ефрему, его напряженное лицо под козырьком сурово, глаза вращаются, как у рыбы: «Успех операции зависит от тебя, помни об этом! Поймаем их, получишь награду, не поймаем — пеняй на себя!» Он смягчает угрозу принужденной улыбкой, а Ефрем тяжело дышит, раскрыв рот. «Операция!» Ему до смерти хочется взмолиться: «Гсдип капитан, можно я пойду, жена, дети…» Но он ничего не говорит, он чувствует себя привязанным к черному плащу капитана, его постолы привычно шлепают по дорожной пыли. Озираясь и вслушиваясь в тишину, жандармская цепь молча развертывается по направлению к геодезической вышке…
Время до восхода солнца проходит как во сне: опасливый шепот, спотыкающиеся шаги меж виноградных лоз и на утыканных пнями вырубках, замирающие и снова звучащие птичьи трели, приказы шепотом и, наконец, с восходом солнца, свирепый бросок с трех сторон к геодезической вышке. Группа фельдфебеля идет прямо на шалаш, вот он, тронутый низким солнечным лучом, Ефрем снова слышит запах человека (лишь в воображении — все его чувства притупились), но человека здесь нету, и возле куста шиповника нету, котелка нету, крошки хлеба нету, следов нету, ничего, кроме встревоженного утреннего света, рассеченного длинными тенями лоз. «Это тот шалаш?» — «Тот самый, гсдин капитан, вон и куст, под которым Начо лежал, и когда прокричала сойка (может, это был знак, откуда мне знать), парень кинулся вон туда…» Ефрем говорит взахлеб, ему некогда обдумывать свои слова, осознать, боится ли он и ждет ли чего плохого: знакомое одурение не отпускает его ни на миг, и все вокруг искривлено, как в дурном сне. Если б это зависело от него, он побежал бы вниз, к широкому, безопасному миру, но от него давно ничего не зависит. Тревожно дремлет утренний лес, пронизанный косыми лучами солнца, испуганно попискивают птицы в буйной молодой листве. «Ищи как следует! — шепчет капитан неумолимо. — Как следует!» Ефрем быстро идет сбоку от него, чуть отставая, время от времени ловит себя на том, что смотрит так же, как и все, то вправо, то влево, и ищет, не хуже их ищет, потом его охватывает леденящий страх, по спине пробегают мурашки и он говорит сам себе: «Матушка родная, пришла моя погибель! Вот что выходит, когда слушаешь жену!» Виноградники, тщательно обысканные, постепенно остаются позади: в каждый шалаш заглянули, каждую кучу соломы проткнули штыками, каждый куст шиповника на межах облазили. Вот он, лес, вот она, солнечная поляна на краю сырого оврага, солнце поднимается все выше над горизонтом, все светлей и праздничней становится молодой лес, а Начо исчез без следа. Новая, тяжелая тревога шевельнулась в душе у Ефрема: Начо успел удрать! «Гсдин капитан, — кричит Ефрем хрипло, не узнавая собственного голоса, и кашляет, — вот сюда привел меня тот парень, когда я принес им еду, вот на эту поляну!» Капитан обдает его досадливым взглядом. «Сюда?» — «Сюда. Здесь он лежал и ел…» Траву осматривают сантиметр за сантиметром — никаких следов человеческого тела, стоят голубые и желтые весенние цветы, их легко смять, но их утомительно много. «Ты не ошибаешься?» — «Нет, гсдин капитан, он был здесь». — «Обыскать овраг!» Свирепым шепотом фельдфебель шлет своих людей к оврагу, они ныряют туда с винтовками наперевес, а капитан поглядывает на Ефрема и ждет, потный, с хлыстом в левой руке и заряженным револьвером в правой. На некоторое время наступает тишина, потом примолкшие птицы возобновляют свой щебет, из оврага не слышно ни стрельбы, ни знака, указывающего на то, что там прячутся люди, — ничего. Минут через десять фельдфебель прибегает обратно, опустив винтовку, рядом бегут его люди, обливаясь потом. «Ничего нет, гсдин капитан!» У Ефрема замирает сердце, он хочет сказать, что этого не может быть, Начо тяжело болен, он не мог сбежать; капитан посматривает на него, стучит хлыстом по сапогу и приказывает: «Вперед!» Жандармы опять бросаются в лес — всю Дубраву обыскать, каждый уголок прощупать. Ефрем уже ненавидит Начо новой жгучей ненавистью, гораздо более сильной, чем вражда к его отцу, он много дал бы, чтобы увидеть его здесь живым или мертвым. И снова он кричит угодливым хриплым голосом: «Он тяжело ранен, гсдин капитан, он не мог выбраться отсюда. Он или прячется, или помер, надо искать его могилу». — «Ты уверен, что ты его видел?» Капитан бьет хлыстом по сапогу. «Как можно, гсдин капитан, видел я его». — «Ищите лучше, могилу ищите, слышишь, Праматоров?» Фельдфебель орет на своих людей: «Могилу ищите, мать вашу…» — и все снова бросаются вперед. Вместе с усталостью от беготни по лесу в это зловещее солнечное утро у всех в груди скапливается омерзение, оно дымится над их головами вместе с испаряющимся потом. Ефрем уже обгоняет капитана, он весь превратился в слух и зрение и чувствует себя жестоко обманутым: теперь попадись только Начо ему в руки! Но Начо нет и нет, ни следа, ни знака, могилы нет, и природа молчит, ничего нет, нигде, нигде!
Три группы — все, кто участвовал в поисках, — собираются у подножия геодезической вышки, взмокшие от пота, запыхавшиеся, облазившие напрасно окрестные вырубки и овраги, весь этот уголок земли. Начо нет! Бежал ли он, набравшись сил от Ефремовой похлебки, или умер и зарыт так, чтоб никто никогда не нашел его могилу? Ефрем чувствует, как в груди что-то сжимается, сердце болит, к горлу подступает рыдание, он не знает куда девать глаза. Капитан убирает револьвер в кобуру, выслушивает короткие доклады, искоса поглядывает на Ефрема и отдает распоряжение возвращаться назад. Когда они подходят к телегам, ожидающим на дороге, он машет Ефрему: «Со мной!» И снова они садятся вдвоем на протертое солдатское одеяло. Они возвращаются в молчании, лошади идут шагом, никто не произносит ни слова, никакой приказ уже не нужен и никакие предосторожности. Поле пустынно, как уже много дней подряд, вдалеке, возле реки, видны отары, выгнанные с утра на пастбище. Ефрем сидит, втянув голову в плечи,
— Значит, ты видел Найдена Ефремова в том винограднике?
Вопрос опасен не столько по смыслу, сколько по тону — Ефрем десять раз повторял ему, что видел Начо, а он опять спрашивает.
— Видел я его, гсдин капитан, там он был, еще с одним парнем, только вот куда они ушли…
— Когда это было? — прерывает его капитан.
— Три дня тому назад, нет, четыре, там он был, больной…
— И ты отнес ему еду?
— Отнес, он мне велел отнести, потому что совсем разболелся, хотя я и сказал, что не хочу впутываться в его дела и что запрещено выносить еду из села. К тому же я враждовал с его отцом.
— С его отцом? Из-за чего?
— Из-за одного поля, — вмешался кмет, но Ефрем торопится сам объяснить:
— Из-за того поля, что за Бекировым колодцем, гсдин капитан, оно мне от деда перешло, а он нанял лжесвидетелей и отсудил его у меня, потому я видеть его не мог.
— И Начо это знал?
— Как не знать, — Ефрем криво усмехнулся, — только Начо другой человек, не как его отец, он землей не интересовался, а может, был на моей стороне, я его не спрашивал.
— Другой человек, говоришь?
— Другой, другой, гсдин капитан, хороший человек… — Ефрем спохватывается, что сказал что-то лишнее, что-то непоправимое, но сказанного не воротишь, он сглатывает слюну и переступает с ноги на ногу.
— Тогда зачем ты его предал?
Ефрем запинается.
— Не то чтобы предал, гсдин капитан, но поглядел я на него и подумал: ему нипочем не выжить, так зачем же тогда пропадать дому…
— Ты хотел взять себе его дом?
— Не то чтобы хотел… — Ефрем задыхается, ему становится так страшно, все кажется таким нелепым, таким перекошенным, что и в самом деле никакой дом ему не нужен. Кмет обрывает его:
— Как не хотел? Разве ты мне не сказал, что предашь его, если мы отдадим тебе дом, а нет, так отказываешься?
— Так оно и было, гсдин кмет, — Ефрем повертывается к Костадинову, смотрит, как тонко закручены его подстриженные усики, и ему до смерти хочется, чтоб он никогда не говорил ему ничего подобного, никогда не приходил бы к нему, — но теперь я не хочу этого дома, я ничего не хочу, только отпустите меня…
Капитан издает короткий злорадный смешок, глаза его под козырьком на мгновение сужаются, и он снова спрашивает, ударяя по сапогу хлыстом:
— В тот день ты его там видел, хорошо, я тебе верю. А когда ты ходил ему сказать, что приведешь полицию, чтобы он успел удрать?
Вопрос так ясен, что ответ готов сорваться с губ у Ефрема. Но открыв рот, чтобы ответить, Ефрем запинается — он чувствует, что ему нипочем не поверят, а ему нипочем не понять хода их злых мыслей. Пока он осознает страшный смысл того, о чем только что подумал, в комнате стоит тишина, и, наконец, он выдавливает из себя, тоненько, как поломанная пищалка:
— Как я мог это сделать, гсдин капитан, не такой я человек…
Он хочет сказать еще, что с самого начала отказывался приносить Начо еду, потому что не желал впутываться в его дела, но Начо не захотел слушать его отказ и своей страшной просьбой сродного брата заставил его силком, а потом Пено Дживгар, по поручению Начо и вовсе силком заставлял: «Поезжай с телегой и привези его среди бела дня», но этому насилию он не подчинился, потому что пружина в душе лопнула, оттого он и предал Начо, но вот сейчас его силком заставляют признаться в том, чего он не делал и не помышлял делать, и этого насилия он тоже не может вынести, от него тоже лопнет пружина в его душе, гсдин капитан, отпустите меня, прошу вас как господа бога… Но Ефрем не успевает сказать ничего больше. Капитан замахивается привычным, хорошо отработанным движением и бьет Ефрема хлыстом наотмашь прямо по лицу: «А, ты мне еще врать будешь, мать твою коммунистическую!..» Ефрем не успевает выставить для защиты локоть, как сзади его пинают сапогом, и он падает, раскинув руки, чтобы за что-нибудь ухватиться, слабый телом и слабый душой, но ухватиться не за что, и он падает ничком на пыльный пол, на его спину сыплются удары, удары, удары, по спине и по голове, по шее и по ногам, кто-то прыгает по нему в подкованных сапогах, чье-то мерзостное сопенье оглушительно отдается у него в ушах до того мига, когда он захлебывается в солоноватой крови и теряет сознание, царапая руками по полу, чтобы за что-нибудь ухватиться, чтобы вырваться, чтобы спастись, чтобы бежать от того, что он сказал и что сделал, а еще больше от того, что ему приказывали сказать или сделать, а он не мог. Наконец, руки его конвульсивно сжимаются, не найдя опоры в этом расшатавшемся мире, и он затихает — обезображенный, раздавленный, бездыханный…