Современные болгарские повести
Шрифт:
Пока все спали, утомившись за бессонную ночь, я оделся, замотал шею шарфом, надел зимнее пальто и перчатки и стал медленно спускаться по лестнице, опасливо озираясь. Проходя мимо квартиры Фетваджиева, я не посмел даже повернуть голову, чтобы посмотреть, нет ли уже некролога на его двери, хотя и было еще слишком рано. От жилища полковника веяло тишиной и безмолвием, словно все там вымерли. Краешком глаза я видел латунную ручку и дощечку, на которой стояло его имя и имя его супруги, некой Фанни, которая, наверное, уже погрузилась в траур и проливала горькие слезы. Мысленно я выразил ей свое соболезнование, в глубине души безотчетно радуясь, что один гад уже вышел
Перед дверью на улицу меня встретила уборщица с совком и ведром горячей воды, от которой шел пар. Она собралась с утра пораньше мыть лестницу. Увидев, что я выхожу из дома так рано, она подозрительно оглядела меня и сказала, что оцепление снято, но на улице все еще есть секретные посты и что за домом следят.
— Пускай следят, — сказал я равнодушно, — я иду искать машину… Сын Панайотова очень плох.
— Бедненький! — заохала она. — Это стрельба его напугала, не иначе. Столько шуму было… Чуть нас всех не перебили.
— А кто стрелял?
— Почем я знаю… Говорят, двое парнишек и девушка. Врасплох его захватили, когда он входил в дом… и стали стрелять. Он тоже выстрелил, да не попал… Где ж ему попасть!.. Куда там!..
Я шел медленно по утоптанному мерзлому снегу, который скрипел под ногами. Мороз щипал щеки. Изо рта шел пар. Глаза слезились. «Как раз погодка для туберкулезных, — думал я, — погодка для больных и бездомных…» Вокруг пахло углем, который только еще разгорался в печах. Где-то вдалеке счищали лед с тротуаров. Промерзший лавочник открывал ставни своей лавки… Подмастерье разжигал древесные угли перед квартальной портняжной мастерской. Полицейский, опустив наушники, переступал с ноги на ногу возле участка. Общинные уборщики, блюстители чистоты, прикуривали сигареты друг у друга. Какая-то девушка трясла ковер над их головами. Мимо холодных железобетонных зданий с заиндевевшими окнами проезжал, поскрипывая, утренний трамвай. Он вез первых пассажиров, которых не было видно за стеклами, затянутыми льдом. Я шел быстро. Снег хрустел у меня под ногами, и мне становилось еще холодней.
С большим трудом я разыскал частную машину у одного владельца гаража, который едва согласился нас отвезти за весьма приличное вознаграждение. Это был угрюмый усач с низким лбом и квадратными челюстями — как раз тип в моем вкусе! Меня коробило от его вида и от его сиплого голоса. В довершение всего он потребовал, кроме денег, еще и хлебные карточки, если у меня есть лишние. Его не признали «работником тяжелого физического труда» и отказали в карточках ТФР, из-за чего он постоянно голодает — не хватает хлеба. Мне было ясно, что он мошенник, но делать было нечего. Я пообещал ему часть своих карточек — пускай утолит голод, только бы он нас отвез. Он согласился. Сказал, что подъедет к десяти часам и мы тотчас отправимся в Искрец.
Когда я вернулся в квартиру Панайотовых, все уже встали. Сийка и ее жених ушли на работу, наказав отцу дать им знать, если с машиной что застопорится.
Пока мы ждали машину, Панайотов собирал вещи больного: теплый полушубок, шарф, рукавицы, шерстяную шапку и боты, которые сохранились с давнишних времен в целости и держали тепло, что в данном случае
— Трудно обзавестись домом, юноша! Попомни мои слова!
Я смотрел на него с грустью и сочувствием. Он продолжал:
— По грошику собирали с женой, царство ей небесное, и до сих пор взносы еще не выплачены.
— И много осталось?
— Почем я знаю… Ты слышал про такой кооператив — «Приют»?
— Нет.
— Забрали они наши денежки, а сверх всего такой процент закатили, не приведи господь!
Он вскочил со стула и направился к пробкам:
— Знаешь что? Лучше я их выверну… Все может случиться.
— А Сийка? Разве Сийка не будет здесь ночевать, пока нас нет?
— Нет. Я велел им ночевать в квартире жениха. Кто его знает, этого Рамона Новарро. Я ему не верю.
— Мне кажется, он болван.
— Не знаю! Что он делает в этом комиссариате, если он болван?
— Простой счетовод.
— Наша дурочка раззвонила, что он — финансовый инспектор. Запятнала меня. Хоть бы передумала до свадьбы и развязалась с ним. С такой шушерой!
— Сердцу не прикажешь, — возразил я, — любовь не подчиняется декретам.
— Ха, не подчиняется! Знаю я эту любовь…
Заговорив о любви, он направился к граммофону и стал запихивать все его части вместе с пластинками в чехол, а потом спросил, что делать с этой допотопной машиной, которая и не работает, и денег не стоит, да и не продашь ее — никто не купит.
— Хочешь, я отнесу его опять на чердак, — сказал я.
— Никаких чердаков! — крикнул из своей комнаты Ване. Он проснулся и подслушивал наш разговор. — Никаких чердаков! Сюда его несите, в мою комнату, вместе с пластинками. Когда я вернусь, чтоб был под рукой. Я не полезу на чердак его искать!
— Ладно, ладно, Ване, — согласился отец, — только не вскакивай, а то тебе станет плохо… Как ты захочешь, так и будет.
— Конечно, — вмешался я, — мы его здесь оставим; когда вернешься, чтоб был у тебя под рукой.
Я перенес граммофон вместе с пластинками в комнату больного. Он успокоился. Встал и начал укладывать свои вещи: чемоданчик с бельем и шахматными фигурками, которые сам вылепил из пластилина. Положил и карту своего отца со стрелками.
— А ТО ДЕЛО? — спросил он доверительно. — Так все там и останется?
— Да.
— А кто будет тебе помогать?
— Я сам… Другим я не доверяю.
Ване покраснел от радости, услышав эти добрые слова. А я, чтоб еще больше его обрадовать, стал уверять его, что только с ним могу работать спокойно и что больше никому не могу довериться. Я буду работать один, пока он не вернется из санатория. А он скоро вернется.
— Ты так думаешь?
— Разумеется.
— Скажи ТАМ ТОМУ, чтоб он на меня не сердился… Я в самом деле скоро вернусь… И тогда мы устроим здесь настоящую типографию. Верно?