Современный грузинский рассказ
Шрифт:
— А ну, кидай, кидай!
Парень с динамитом сразу расслаб, улыбка его угасла, он подался вперед, с любопытством разглядывая человека, торчащего посреди реки. Подбежали и остальные. Восхищенными глазами смотрела на него девушка, держа на отлете напряженную руку с камнем.
— Дурак ты или кто? Чего прилип, вали отсюда, не доводи нас!
Однако в голосе его улавливалось беспокойство, и на душе Датико полегчало. Двумя прыжками взлетел он на берег, притопнул сапогами, полными воды, протянул руку и, как можно покладистее, сказал:
— Отдай-ка лучше динамит.
Сухожильный парень спрятал снаряд за спину и попятился боком, словно собираясь задать стрекача. Датико шагнул к нему, но в этот миг парень нагнулся, копнул рукой и изо всей силы плеснул в лицо Датико пригоршней
Шагнувшая вперед женщина еще была в движении, рука ее стремительно падала вниз, а полные ужаса глаза готовы были выскочить из орбит.
Когда Датико очнулся, он долго не мог сообразить, где он и что с ним. Перед глазами мелькали какие-то черно-красные стружки. Потом вспомнил все. Попробовал подняться, но едва оторвал голову от земли, как снова упал. «Я же ничком грохнулся, кто же меня на спину перевернул?» Он потрогал левой рукой затылок. Крови не было, и это немного успокоило. Он снова приподнялся, превозмог себя и сел. Берег был пуст — ни машины, ни ее хозяев. «Что я им сделал, чуть не убили…» В затылок будто влили расплавленный свинец. Он снова провел по нему рукой и нащупал здоровенную шишку. На том берегу стоял конь и смотрел в сторону Датико. Датико попробовал встать на ноги — куда там? «Убила меня эта сучка!» Он горько скривился: «За что?»
Дурнота навалилась на него, он вздрогнул, стало так стыдно, словно та красавица все еще не сводила с него глаз. С трудом дополз он до воды и свалился в реку. В голове прояснилось. Шлепая по-собачьи, выкарабкался он на тот берег, неуверенней пьяного, добрел до коня, ухватился за седло. Теперь бы сесть… но это не так беспокоило. Рано или поздно он все равно заберется в седло — не на того напали. Сейчас ему хотелось понять, отчего же все так обернулось? «За что?» Он уткнулся лбом в подушку седла. «За что она меня так угостила?» Рукой помог он левой ноге всунуться в стремя, передохнул, собрался с силами, подтянулся и вскарабкался в седло. И только тогда спохватился, что забыл отвязать коня. Он улыбнулся еще горше, прилег на холку, дотянулся до уздечки, дернул, вырвал ее вместе с куском трухлявого корня, и конь понес его. Датико мотало в седле. Мокрый, с прилипшими ко лбу волосами, он временами кривился в улыбке и повторял: «Вот тебе и красавица! Познакомился, брат!» Встряхивал головой, ощущая всякий раз боль в затылке, и горько щерился:
— Ух, вашу мать…
Перевод В. Федорова-Циклаури.
ЗАВЕЩАНИЕ
То, что я сейчас пишу, — пишу, дети мои, не для вас. Вас, и сыновей, и дочерей, я, живой человек, всей душой того желавший, вразумить не смог; так что ж вам этот клочок бумаги… Пишу это для внуков и правнуков. Пусть знают то, что я хочу рассказать; пригодится им это когда-нибудь — хорошо, а нет — так завещание человека не убивает, не калечит, стало быть, и мне оно не повредит — ни мне, ни вам, никому. Пусть останется — в расход оно вас не введет, пошлины за него не платить…
Одна только у меня к вам маленькая просьба, и уж ее-то вы должны исполнить: не выбрасывайте этих моих писаний в мусор, сберегите их — вот ведь сохраняете же вы квитанции за электричество; ну и положите туда, где эти квитанции хранятся… Или туда, где школьные табеля детей лежат. И на том спасибо, что желание человека исполните, а то, глядишь, и впрямь бог на небесах есть, кто его знает, так ведь перед ним негоже с пустыми руками являться.
Начну с того, что я грузин, пшав; грузины у меня и отец, и мать, отец — Годжелашвили, мать — Потолашвили. Дед мой со стороны отца, Гамихарди его звали, дружил, оказывается, очень с Важа Пшавела. Отец, бывало, говорил мне: «Да ведь и ты, мальчуган, должен Важу помнить, как же не помнишь: позади нашего дома, у бука Хтисо, мы мишень поставили и стреляли лежа — я, отец и дядя мой, брат матери, ну, и Важа там был, сидел рядышком, потом вскинул ружье да и сбил мишень!» Когда я
Бабушка моя из семьи Пхиклиашвили, матери Важа Пшавела родней доводилась. Важа ведь писал о своей матери, жалостливая она женщина была, и бабка моя была такая же. Встретит какого-нибудь бедолагу и плачет потом дома: горе мне, несчастной, как помочь этим горемыкам! Затеплит, бывало, свечу и молит богородицу: пречистая дева, сосцами твоими заклинаю тебя, — так она молилась, — помоги пострадавшим за грехи наши! Попадется ей змея с перебитым хребтом, возьмет, положит ее за пазуху, и змея та уж не кусалась… Умела она играть на пандури, стихи складывать. Возьмет пандури, заиграет и начнет под музыку сказывать: «кто тебя, гора высокая, застудил ветрами снежными!..» Каменное надо было иметь сердце, чтобы слезы на глаза не навернулись. Играть на пандури и петь умела и сестра дедушкина, Мариам, да только сравниться с моей рыжеволосой бабушкой Пхиклиашвили никто не мог — ни Мариам, ни другой кто.
Да и отцу моему, Габо, Габриэлу, было много дано от бога. Окончил он лишь двухклассную школу здесь, у нас, в Тианети, но если бы вы только видели, как он по-русски писал, диву бы дались. Он тоже играл на пандури и напевал стихи под музыку. Иногда гордо поглаживал рукой шею — мы, мол, с Важа боролись, — в шутку, ясное дело, — так до сих пор вот здесь, на загривке, его пальцы чувствую… И улыбка у него добрая такая была, прямо светом лучилась. Когда я подрос, мне часто женщины говорили: отец твой, как солнышко, сиял, а тебя-то, парень, каким облаком окутало?.. Две фотографии его у нас оставались: одну, где он вместе с матерью моей снят, сестра забрала, и когда пожар у них случился, эта фотография сгорела. Другая, где он с ружьем, вся пожелтела, но, если приглядеться, все равно видно, что за молодец стоит, как глядит да как ружье держит. Кисть руки у него такая сильная была — возьмет вот так, двумя пальцами, орех, ударит по нему ребром ладони, как кресалом, — и подносит тебе на ладони две половинки.
В двадцатые годы он врезал как следует одному наглецу — милиционеру, его арестовали, из тюрьмы он убежал, при побеге его и застрелили охранники.
Когда отцу исполнилось пятнадцать лет, поднялся сюда, в горы, один епископ. Не знаю, зачем он на самом деле приезжал, а так, по слухам, вроде бы собирался в те годы государь-император пожаловать в наши края, — вот и готовились к его приезду, и народ готовили: кого петь заставляли, кого — плясать, попы обедни да молебны служили. Должно быть, и епископ по этим же делам приехал. Услыхал он, как мой отец поет, и говорит дедушке Гамихарди: отдайте, дескать, мне этого отрока, я его в город отвезу, воспитаю, человеком сделаю. Гамихарди — ни в какую: этого, говорит, не дам, он здесь должен вырасти, в горах, а у меня и другие, мол, есть, поют не хуже этого, из них кого хотите забирайте, — только епископ-то тех не взял.
А когда ему восемнадцать минуло, — я все об отце, — здешний главный лесничий взял его к себе лесником, так это уже по душе пришлось и отцу, и дедушке. Добрый конь, доброе ружье, твердая рука и в грамоте силен — что еще нужно леснику! Так он и бродил днем и ночью по нашим чащобам — ружье наготове, сам начеку… Пока война не началась, первая мировая, он все лесником работал, да и после войны тоже. В лесу и случилось то несчастье, что стало причиной его гибели. Многие и сейчас помнят его прямоту и справедливость. Никто не скажет, что хоть раз он, будучи неправ, настаивал на своем, наоборот, всегда говорил людям: лес ваш, вам его и беречь; детям-то вашим не только дом да скотина понадобятся, лес тоже их имущество, вы сами и должны заботиться об этом хозяйстве.