Совсем другое небо (сборник)
Шрифт:
Уршуля залилась слезами. Она не могла вымолвить ни слова, чтобы выразить свою признательность. Даже поплакать вволю не могла, хотя ей это так было нужно… Ничего она сейчас не могла, только благодарно смотрела в изборожденное морщинами лицо бабки Колесарки, на котором отпечаталась вся ее нелегкая жизнь. Но глаза у старушки были синие, как сливы. Она заморгала ими и растроганно проговорила:
— Уршуля, Уршуля, бедняжечка ты моя, чего только не приходится нам вытерпеть… — Она отерла глаза ладонью. Тыльная сторона ее руки была как земля, а суставы — как выступающие из земли камни. Время обтесывало их уже восьмой десяток лет. — Принесу вам и пахты. Молодуха будет сбивать масло. — Она приложила указательный
Потом она ушла, тихо, как мышка. Пока не проснулись дети, Уршуля оставалась наедине со своими мыслями. Беспокойные, непоседливые, они разбегались по сторонам, карабкались по склонам и тут же устремлялись на дно ущелий, шли густыми горными лесами — и все по следу Михала, по тем дорогам, о которых она думала с содроганием. После таких дорог человек весь как избитый. И Уршуля, измученная своими тяжелыми думами, чувствовала себя совершенно разбитой.
— Дети мои, — проговорила она шепотом и прикрыла глаза руками. Из глаз ее полились тщетно удерживаемые слезы. Так она оплакала свое пятое дитя.
Дни катились через деревню, как речка, журчащая на ее краю. Часы приходили и уходили. Вместе с ними прошли и три жестокие битвы за высоты в верхнем течении Ондавы. Приветливые места, леса и холмы изменились до неузнаваемости. Дождь, частый, упорный, беспрерывный, омывал раны земли, нанесенные ей железом, грохотом орудий и треском ружей. Припадая к израненной земле, матери благодарили небо за каждую дарованную минуту жизни. Под бременем ужасных переживаний побелела не одна голова, а жестокое время только и вынюхивало, чтобы еще такое цапнуть, кого бы ударить, придушить и вычеркнуть из списков живых. Сколько пепелищ оставил после себя этот огонь, сколько опустошил мест, сколько убил счастья!..
И все же кое-что после него осталось — множество закаленных, стальных сердец, многократно умноженное мужество.
Уршуля часто горевала и плакала в своем уголке, когда никто ее не мог увидеть, и приговаривала:
— Если б я даже умерла тысячу раз — возле каждого креста на дороге, возле каждого распятия, сколько бы их ни было в нашем краю, то все равно не смягчила бы жестокости войны. Не верю больше во всемогущество бога, который только смотрит, как смерть косит людей. Не могу…
Каждый вечер, прежде чем забыться кратким, беспокойным, прерывающимся сном, она становилась на колени у постели и произносила странное сочинение, которое должно было изображать молитву:
— Михал, Мишко!.. «Мама. Я мигом обернусь. Только не мерзните тут у дверей каждый вечер…» — «Нет, нет, не буду, только вернись». — Потом она проглатывала слезы и продолжала свою молитву: — Тебе пора бы уже прийти домой. Где ты? Что ты там делаешь? Не знаешь, как я тебя высматриваю? Разве ты меня не знаешь? Мы тут столько всего пережили. Вас уже не будет семеро за столом. Последний умер, не успев появиться на свет. Это было ужасно. Это было очень плохо. Фриц, похожий на писаного ангела, чуть не оборвал и мою жизнь. А ко всему прочему, я очень за тебя боюсь. Ты знаешь, что такое страх? Обыкновенный, материнский? Я буду бояться до тех пор, пока вы не вернетесь, ты и отец. Младшие все время спрашивают, где ты и почему так долго не идешь. Они собираются идти тебя встречать. Я сочиняю им что-нибудь и уже не знаю, что еще придумать. Ключ для тебя я всегда оставляю на прежнем месте, между бревнами, но боюсь, что ты его не найдешь. Двери все пришлось переделать, ты их и не узнаешь. С поля я мчусь домой как угорелая, чтобы не пропустить момент, когда ты придешь. Кроме поля, я никуда не хожу. Не хочу, чтобы ты сказал: «Мамы не было дома…» Пожалуйста — ведь ты слышишь меня? — вернись!..
Михал так и не вернулся.
Пропал
Где-то на дорогах Предкарпатья, под Капишовой или под Осадной, а может, под Бодружалом или еще где, оборвалась его пятнадцатилетняя жизнь, остановилось его время.
Но Уршуля этого не знает. Она не хочет знать. Потому и стоит она, прислонившись к косяку двери, и смотрит вдаль недели, месяцы, годы. И все надеется. Синева ее глаз меркла, и она видела все хуже и хуже. Дали сливались. Повозка казалась точкой. Небо наплывало на вспаханные поля. Яркая желтизна сурепки казалась солнцем, а налитые колосья — колокольчиками, вызванивающими неслышную мелодию материнского диалога. Жизнь продолжалась. И в этой жизни вновь была радость — радость от солнца, от долгожданного рассвета.
Уршуля Чамайова была тихой, молчаливой, работящей. Она почти не говорила. Вечер за вечером изливала она у постели непроходящую боль своего сердца.
— Пока буду дышать, до тех пор буду верить, что вы вернетесь… — шептала она.
Она была как пустая рама, из которой кто-то украл картину неописуемой красоты. Вечер за вечером стояла она у дверей — в черном платке, в черной юбке, в черной кофте. Она мерзла в прохладные вечера, когда наступала осень. Мерзла зимой. Она неподвижно стояла часами и все смотрела, смотрела… Вглядывалась в даль и ткала пряжу из причудливых нитей надежды.
— Мама, идите в дом, — говорил ей высокий статный мужчина — сын Пале. Не дождавшись ответа, он уходил в дом, новый дом, и посылал дочку Михалку.
— Бабушка, — мягко, бархатно говорила Уршуле Михалка, появляясь на пороге.
Уршуля брала в свои руки атласную ручонку и продолжала стоять, ничего не говоря. Михалка через какое-то время нетерпеливо выдергивала руку и на цыпочках шла к отцу с вопросом:
— Почему бабушка все смотрит туда и смотрит?
А Пале и не знал, что сказать. Он не знал, как объяснить улыбчивому свету дочкиных глаз, полных нетерпения, — ведь ей всего шесть лет! — что пришлось пережить Уршуле Чамайовой, сколько всего выпало на ее долю, как тяжело она работала, чтобы накормить тех отважных парней в лесах, и как объяснить, что она все еще ждет и сына Михала, и мужа Юро, что вновь и вновь переживает она грозившую им когда-то опасность, что мысленно сопровождает их по горным тропинкам и неизвестным тайникам, что вместе с ними идет в седых туманах, бредет по грязи, преодолевает препятствия, обходит ловушки, стреляет и выносит жестокий холод, голод и жажду. И ждет, все ждет их возвращения, хотя уже много лет нет войны…
Михалке показалось очень долгим молчание отца, поэтому она опять побежала к Уршуле:
— Бабуля, сегодня я буду с тобой ждать маму. У нас будут гости. Мама привезет из города во-от такой торт и еще тетю Марчу, у которой сегодня нет приема. Смотри туда же, куда я! Как увижу красную машину, я сожму твою руку, и мы закричим: «Едут!» Ладно? Папа поменял на люстре в столовой все лампочки. Он сказал, что сегодня будут гореть одни стосвечовые. Он будет директором… знаешь?..
Павел Франдоуз
Бандиты
Представьте себе холодный, ветреный день в конце апреля 1945 года… Представьте себе сырое поле, прорезанное мокрой асфальтированной дорогой, проблески солнца, слякоть и тающий снег. Представьте себе также процессию пятидесяти голодных, больных и до смерти уставших мужчин, соединенных попарно, которые, шатаясь, бредут по обочине шоссе навстречу своей участи. Бог весть откуда, бог весть куда. Представьте себе еще двоих, идущих в первой паре: седого человека, в шинели с обгоревшей полой и замотанными в тряпки ногами, и другого, высокого и худого, почти мальчика, с воспаленными от жара глазами.