Спасите, мафия!
Шрифт:
— Нет, не замолчу, — отступая, хмыкнул Мукуро. — Ты не считаешь, что стоит защитить ее от тех, кто регулярно ее унижает и избивает? — ну вот это он загнул! Они меня не каждый раз били… — Не думаешь, что эти наркоманы должны получить свое и быть отчислены, а?
И вдруг бой остановился. Хибари-сан опустил тонфа и отпрыгнул в сторону от иллюзиониста. Это еще что происходит? Я замерла, не добегая до ступеней, и оглянулась. Хулиганы, травившие половину студентов нашего ВУЗа, брели прочь от института по узкому тротуару, шедшему параллельно шоссе и граничившему с кованым забором универа, за которым росли редкие чахлые деревца.
— Наркоманы? — хмуро повторил слова Мукуро Хибари-сан, и я вновь посмотрела на тех, кто не считал себя членами Вонголы, но бился за нее. — Нарушали дисциплину?
— В точку, — усмехнулся иллюзионист, крутанув трезубец.
— Если хочешь ее защитить, используй не иллюзии, а собственные кулаки, — презрительно бросил Хибари-сан и начал спускаться по ступеням вниз. — Иначе это лишь действия из-под тишка, и они
— А не боишься, что прохожие вызовут полицию? — ухмыльнулся иллюзионист, убрав реальную иллюзию трезубца.
— Нет, — безразлично бросил Хибари-сан и, спустившись, вдруг рванулся за теми парнями. Я в ужасе кинулась следом, предчувствуя скорый камикорос для тех четверых, но меня нагнал Мукуро и, схватив за локоть, тихо сказал:
— А знаешь, в чем-то ведь он прав. Народу здесь, на удивление, совсем нет, хоть и праздник, а потому я последую его примеру. Очень уж хочется познакомить свой кулак с их носами. А ты не лезь. Потому что убивать их никто не станет. Остальное — уже не твоя забота. Дай нам самим разобраться со всем.
Я растерянно посмотрела на иллюзиониста, а он усмехнулся, подмигнул мне и, сменив иероглиф «один» в правом зрачке на постоянный иероглиф «ад», помчал следом за Хибари-саном. Я подумала, что, возможно, он прав и мне не следует вмешиваться, но не последовать за ними я не могла и потому побежала за Мукуро, а, услышав знакомое: «Камикорос», — поняла, что избиение младенцев началось. Добежав до открытых ворот, я свернула влево, на тротуар, и увидела, что Фей со злющей-презлющей ухмылкой на губах пинает одного из моих обидчиков, свернувшегося в клубок на земле, а Хибари-сан, подняв за шкирку еще одного, наносит ему удары тонфа, читая странную лекцию о дисциплине, запрете на использование наркотиков и о том, что «женщин, не способных защититься, бьют только жалкие, никчемные травоядные, не заслуживающие права на жизнь». Двое оставшихся лежали в траве без сознания. Я, подбежав ближе к ухмылявшемуся Мукуро и злющему Хибари-сану, замерла на приличном расстоянии и негромко спросила:
— Может, уже хватит? Они и так в отключке почти все…
— Ты… — покосившись на меня начавшими заплывать глазами пробормотал тот, кого держал за ворот Глава Дисциплинарного Комитета. — Это твои дружки?.. Оттащи их…
— Ты ничего не понял, — процедил Хибари-сан, и парень вздрогнул. — Либо ты не трогаешь тех, кто не может постоять за себя, либо тебя забьют до смерти те, кто сильнее тебя.
За этими словами последовал сильнейший удар в живот, парень закашлялся и прижал руки к солнечному сплетению, а лекция, сопровождаемая физическими доказательствами теории, продолжилась. Мукуро же продолжал яростно пинать потерявшего сознание студента с ненавистью во взгляде и презрительной усмешкой на губах. А я, понимая, что всё равно ничего не могу поделать, молча кусала губы и отчаянно сжимала ручку целлофанового пакета, который каким-то образом всё это время умудрялась не выронить. Периодически жертва Хибари-сана теряла сознание, тогда он ее бросал, приводил в чувство следующую и повторял свою лекцию с самого начала новому «слушателю», а Мукуро иногда переключался с одного избиваемого на другого, причем причина была мне абсолютно не ясна.
Я смотрела на то, как из-за меня избивали четверых студентов, но… почему-то я им не сочувствовала. А еще я понимала своих защитников. Потому что вспоминала то, как сама всегда поступала в подобных ситуациях. Когда мне было пятнадцать, например, к нам на ферму заявился новый отцовский компаньон с сыночком, и отец велел мне развлечь семнадцатилетнего «папенькина сынка». Мы с ним поехали на конную прогулку, но по дороге наткнулись на Лену, спорившую с новым рабочим и доказывавшую, что приведения существуют. Тогда парень, ехавший рядом со мной, рассмеялся и назвал мою сестру сумасшедшей. До сих пор помню его крик: «Эй, ты, шизофреничка придурочная, скажи: „Бу!” — вдруг приведение появится?» Ленка сорвалась. Она что-то говорила, что-то злое, но я не помню точно, потому что не слушала. Для сестры это слово — самое страшное оскорбление, ведь родители всегда называли ее именно так, запирая в темном амбаре одну на всю ночь. И когда тот парень так ее обозвал, я поняла, что не могу остаться в стороне. В каком-то смысле, может, у меня даже сорвало тормоза, потому что я отчаянно хотела защитить сестру… Я не умею драться, я слабая, но боль причинить могу. Я попросту заставила коня, на котором он сидел, перейти в галоп, а затем столкнула с лошади и, спрыгнув следом, долго и упорно пинала его. Вот примерно так же, как Мукуро пинал того, кто избивал меня — с холодной ненавистью, со жгучим желанием причинить боль, с одной-единственной мыслью. «Тварь». Оттащил меня от парня тот рабочий, с которым спорила Ленка, а сама она тогда впервые в жизни тепло и искренне мне улыбнулась. А самым смешным оказалось то, что я при прыжке с лошади сломала руку, но совсем не обращала внимания на боль. Мне тогда на нее плевать было. Она потом навалилась — плотной черной пеленой, сменившей алую — ненависти. Но я так ни разу и не застонала. Не имела права, ведь слабость свою людям показывать нельзя. И не только из-за того, что отец меня к этому приучил, но и из-за того, что люди потом запросто могут на этих твоих слабостях сыграть.
Вспоминалось, как когда мне было шестнадцать, я впервые пригласила домой товарища. Вернее, «подругу». А если точнее,
Много подобных случаев было, слишком много. Когда, например, Машку, по возвращении к родным пенатам вещавшую исключительно на жаргоне, оскорбил наш работничек, обозвавший ее «тюремной подстилкой», короче говоря, шлюхой, я ему устроила ад на земле, взяв ружье отца и паля в его пятую точку солью. Гнала его таким вот образом до самого забора, а Машка смотрела на это действо с открытым от изумления ртом. Она не ожидала, что я встану на ее защиту. А я тогда, прогнав этого гада, просто подошла к Маше и сказала: «Забудь. Он идиот. Но если не хочешь, чтобы такое повторилось, чтобы какая-то тварь втаптывала тебя в грязь, возьми себя в руки. И следи за языком, потому что соли на каждую мразь, любящую протягивать язык в оскорблениях, не хватит». Тогда-то Маша и поняла наконец, что я ее простила за побег, и начала усиленно приводить речь в норму. Относительную… И тогда-то как раз она и признала, что в экстренной ситуации решения принимать буду я. Не из-за жестокости моей, нет. Просто потому, что когда ее сносит с катушек, она не соображает, что творит, и просто бьет обидчика, но довольно быстро остывает. А вот я… А что «я»? Я всегда соображаю, что делаю. Я никогда не убью человека — ведь я не имею права лишать его жизни. Но я причиняю боль тем, кто причиняет ее моим сестрам и тем, кто мне дорог, боль, равноценную той, что причинили они. Яд за яд, множество ударов за кошмарные воспоминания, соль за слезы, выступившие на глазах Маши, которая не могла доказать, что подстилкой она никогда не была и не будет… И никогда я не испытывала ни капли жалости или сожаления. А еще всегда доводила дело до конца и не «перегорала», как Ленка, обычно вспыхивающая, как спичка, но быстро отмахивающаяся ото всего, не «остывала», как Маша, которая, как только понимала, что причинила сильную боль, сразу прекращала избиение «жертвы». Я всегда планомерно делала то, что задумывала, вот и всё. Без сомнений, без сожалений. И я не считаю себя «маньяком» каким, потому что болью я не наслаждалась. Просто я считаю, что за всё надо платить. И они платили. Потому что Ада ждать — слишком долго. Но и я плачу за то, что делала. Каждый раз, когда меня предают, а я снова пытаюсь поверить людям…
Сколько раз в школе меня подставляли, предавали, закладывали учителям, если я теряла учебник или забывала сделать домашнюю работу? Не сосчитать. И никогда у меня не появлялось желания отомстить. Просто потому, что я абсолютно искренне считала и считаю, что за меня мстить не надо. Я этого не заслужила. Может, это и глупо, но именно это мне вбивали в голову с самого рождения. Однако когда обижают тех, кто мне дорог… До Машиного побега из дома я была жалким травоядным, не способным даже вступиться за сестер. Абсолютно забитой и никчемной. Но после ее ухода всё изменилось — условия моей жизни, мое мировоззрение и моя жизненная позиция, которая из «слушаюсь и повинуюсь» превратилась в «слушаю и повинуюсь, но лишь до тех пор, пока ты не перешел грань». Если грань переходили, пытаясь заставить меня сделать то, что я не хотела, я жестко и резко отказывала. А если ее переходили, причиняя боль дорогим мне существам, я просто причиняла им боль в ответ. Холодно, жестоко, но не с наслаждением, а словно пытаясь вбить в них простую истину: «Слабых обижать нельзя». Точно так, как сейчас вбивал эту истину Хибари-сан в моих обидчиков. Вот только никто и никогда не заступался за меня саму, ну, кроме Маши, но она это делала крайне редко, потому что просто не знала почти ни о каких моих проблемах. Зачем ее волновать? Чтоб за нож схватилась? А смысл?
Вот из-за всего этого я прекрасно понимала мужчин, избивавших перед моими глазами четверых студентов, понимала, что значит «защита, без оглядки на боль тех, кто причинил ее твоему другу». Но я не понимала раньше, каково это — быть тем, кого защищают, и исходя из реакции сестер (а защищала я всю свою жизнь только их да лошадей) я думала, что это нормально и не вызывает отторжения у того, ради кого людям причиняют боль. Я ошибалась. Потому что хоть я и не сочувствовала этим идиотам, на которых живого места не осталось, мне было безумно больно от того, что живому существу причиняют боль именно из-за меня. Потому что кто я такая, чтобы ради моей жизни портить жизни других людей? Правда, когда я сама причиняла людям боль, мне было на них абсолютно наплевать, и я не думала: «Какое я имею на это право», — потому что меня поглощала мысль: «Я должна защитить того, кто не может сделать этого сам». Глупо? Возможно. А возможно, и нет…