Спогади. Кінець 1917 - грудень 1918
Шрифт:
В дни наступления немцев я считал, что все дело может быть еще налажено. Ведь; повторяю, простой народ и весь интеллигентный класс совсем не хотели этой Директории. Я уже говорил, что буржуазные украинские партии, даже несмотря на федерацию, участия в этом деле не принимали. Газеты были на пашей стороне все время. В это же время я узнал, что к Одессе и Крыму начали подходить броненосцы Entente-ы. Видимо, и у Директории не было уверенности.
Приехал парламентером начальник Сечевиков Коновалец и хотел меня видеть. Я не согласился, и, может быть, напрасно, и послал его к Петру Яковлевичу Дорошенко, по, видимо, у них ничего не вышло. Была большая ошибка с моей стороны, что я его не принял{309}.
Время перемирия плохо было использовано нашими войсками. Хотя была объявлена общая мобилизация, по эта мобилизация дала мало действительно убежденного элемента, который бы дрался. Уже по началу было видно, что вся буржуазия относилась индифферентно и как-то выжидательно. Интересно бы знать, не жалеет ли она теперь свою тогдашнюю точку зрения, когда ее основательно
В доме у меня все было совершенно спокойно, у всех было убеждение, что дела наладятся. Я по-прежнему принимал доклады и просителей, вечером заседал, в Совете Министров. В это время министры жили и прислушивались к тем людям, которые заявляли, что они в связи с деятелями Entente-ы. Сначала курс поэтому был направо, так как обыкновению люди, которые больше всего, казалось, имели связь с Entente-й, это были принадлежащие к правым партиям, по потом как-то прорвался, я забыл, как его фамилия, какой-то инженер, который приехал из Одессы и видел там участников, бывших на совещании в Яссах. Он доложил Совету Министров, что Entente-а и даже французы совсем не так уж льнут к правым и совсем не собираются спасать и восстанавливать помещиков. Тут уж, я вижу, и у министров курс совсем переменился. Несчастье было, что все хотели схватить топ камертона Entente-и, а не шли своей дорогой. Спокойствие в доме было чрезвычайное, я старался виду не подавать, что считал дни Гетманства сосчитанными.
Наконец, кажется 8-го, [приехал] новый начальник штаба немцев, полковник Netche, оставивший у всех нас по себе очень скверную память, скажу в скобках, уехал на переговоры с Директорией, туда же поехал немецкий майор, заведующий передвижением войск. Они были в Виннице и там сговорились с членами Директории. В результате оказалось, что они заключили условия с Директорией, по которым немцы обязались быть нейтральными, были там еще какие-то второстепенные условия, но они значения не имели, да я их и не помню. 10-го декабря я это узнал, Я понимал, что наступил конец и что нашими войсками Киев не мог быть удержан.
Нужно было как-нибудь ликвидировать дело. Я начал с того, что послал в Одессу Рауху, кажется, последнюю радиотелеграмму, в которой указывал, что неприезд Эно влечет за собой гибель Украины и предание ее анархии и большевизму. Как я узнал уже много позже, читая газеты Директории, эту телеграмму перехватили, и генерал Греков. которому я поверил как георгиевскому кавалеру и назначил начальником Главного штаба, около 10-го числа декабря перебежал к Петлюре, где стал во главе войск. Оп же в самой пошлой форме Ответил мне на эту, перехваченную телеграмму, и я понял, что это за личность. Затем я позвал Долгорукова и спросил его, может ли он удержать Киев. 10-го числа он сказал, что может, но уже 14-го числа я видел, что он колеблется и начал заговаривать о том, как быть с офицерами, что нужно. выговаривать им разрешение ехать на Дон с оружием в. руках. Я и сам так думал уже давно и лишь ради этого не имел еще права отказаться от власти. Явился тут майор Ярош. Долгоруков, горячий человек, с ним страшно поругался, и это лишь осложнило дело, а пользы не принесло. — Видя нерешительность Долгорукова, решил уже самостоятельно послать пока Удовиченка, преданного мне человека, по вместе с тем щирого украинца, повести переговоры с Директорией о том, чтобы офицерам дано было право на выход с оружием. Когда я отдал приказание, Долгоруков со мной согласился. Долгоруков ни в каком случае не хотел какого бы то ни было условия о том, чтобы офицеры сдал» оружие, и я его понимал, это было бы рискованно и недопустимо с точки зрения этики. Между тем немцы предупредили, что войска Директории перейдут в наступление 14-го. Долгоруков принял всевозможные меры, артиллерия была значительно усилена, по с чем он не хотел согласиться — это с тем, что и произошло, что взрыв-восстания одновременно начнется и в самом городе.
Ко мне явилась депутация немецких зольдатенратов [81] во главе с их представителем Кирхнэром, который просил, чтобы не было кровопролития зря, что необходимо, чтобы офицеры сдались. Я призвал Долгорукова, он повторил, и я взял его сторону, что это отвращение кровопролития возможно при условии разрешения офицерам ехать с оружием в руках на Дон. Удовиченко не вернулся, кстати, ему на помощь был послан помощник французского консула Monlain, единственный представитель Франции в Киеве. Он часто бывал у меня и прекрасно понимал всю обстановку и никак не мог понять, почему его компатриоты так относятся к моим просьбам, которые, казалось, шли в полном согласии с выгодами французов. Он был прекраснейшая личность и далеко не глуп. Жаль, что его компатриоты мало оценили его и не воспользовались его знаниями местных условий этой громадной страны. Он тоже поехал с Удовиченко вырабатывать условия перемирия.
81
«солдатських комітетів» (цім.)
Тринадцатого декабря я спросил Долгорукова:
Вечером я еще занимался делами. Впоследствии я узнал, многие люди думали, что у меня было что-то готово к бегству, по это неверно. У меня ничего не было приготовлено, и с немцами никакого сговора не было. Я просто верил в свою судьбу и знал, что так или иначе — выскочу. Единственное мое распоряжение было то, что я свою жену просил уехать ночевать из дома к знакомым, так как ходили слухи, что у меня же в доме есть люди, которые злоумышляют на меня. Зная, что еще два дня Киев может держаться, я думал, что успею впоследствии о себе позаботиться. Единственно, что я приказал, это чтобы проходной двор в доме № 14 по Левашевской улице, недалеко от моего дома, был открыт, дабы я имел возможность внутренним двором, в случае надобности, пройти в штаб Долгорукова, а кроме того, на всякий случай, в одну знакомую квартиру, невдалеке от этого двора, приказал снести доху. Вечером я все же сказал некоторым близким, чтобы они позаботились о том, куда им в случае надобности можно будет спрятаться. Между прочим, сказал это и генералу Аккерману, который мало понимал положение вещей и часто видел опасность там, где ее на самом деле не было, и, наоборот, не остерегался того, что в сущности могло явиться большой угрозой нашему существованию. Я узнал, что бедного Аккермана потом арестовали на третий день после того, как я уже сошел со сцены, причем он был в претензии на меня. Меня это очень удивило. Что же еще я должен был сказать кроме того, что я ему сказал, когда спросил его: «Имеете ли Вы, Александр Федорович, куда спрятаться в случае нужды, ведь дело, между нами сказать, плохо?» Я считаю, что я сказал и больше того, что был обязан сказать, и сделал это лишь потому, что видел, что он недостаточно отдает себе отчет в общем положении.
Вечером я лег спать как обыкновенно. Ночью я получил часа в три телеграмму, в которой Винниченко тоном Наполеона требовал полной ликвидации Гетманства. Прочтя, я снова заснул и в 7 часов встал. Слышался сильный гул орудий, я вызвал дежурного офицера, который мне доложил, что части, защищающие Киев, «отходят на вторые позиции». Я понял, что это за вторая позиция, и подумал себе: «Вот тебе и два дня удержания Киева, и трех часов не удержат!»
Оделся. Ко мне явился комендант Прессовский и просил разрешения отпустить небольшую часть отдельного дивизиона, охранявшего меня, для выручки самого дивизиона, который ночью обезоружили. Я вышел на подьезд, поговорил с этим взводом и отпустил его. Мне было ясно, что дело идет к развязке. Отдельный дивизион считался лучшей частью, которую я приберег для последнего удара. Она состояла из великорусских офицеров, ее всегда мне хвалили. Я оставил этот дивизион в своем распоряжении и давал его только для специальных задач на фронте, а тут его обезоружили. Скандал! У меня больше никого не оставалось. Сведения становились псе тревожнее. Наконец, я получил уведомление, что арсенал взят, что военное министерство занято, следовательно, повстанцы были уже недалеко от нашего квартала.
Я пошел к себе, собрал свои бумаги, которым придавал значение, и в это время мне доложили, что меня зовет к телефону министр иностранных дел. Я подошел. — «Пап Гетман, пан Гетман, Эно приехал, я послал за ним автомобиль», — прокричал мне радостный голос Афанасьева. Вот, подумал я себе, бедный старик рехнулся, наверно, какой там к черту Эно, тут все уже рушится, и захлопнул телефон. Больше я голоса не слышал. Но этот знаменитый Эно прямо-таки опереточная личность.
В это время пришел ко мне Берхем. — «Чего же Вы ждете, ведь Вы погибнете!» — «Да мне некуда идти». — «Идите ко мне». Я решительно не хотел идти к нему. и отказался. Мне еще хотелось пойти к Долгорукову, и я вспомнил о проходном дворе на Левашевской. Выйдя из дому, я был в твердой уверенности, что туда еще вернусь, по, подойдя к воротам, я увидел, что они заколочены. Мое распоряжение о том, чтобы они были открыты, не было по халатности исполнено. Тогда мне ничего не оставалось другого, как, взявши адъютанта Данковского, зайти за дохою, надеть ее, взять извозчика и проехать кругом к Долгорукову на Банковую улицу через Институтскую. Меня никто не узнал. Приехав к Долгорукову, я увидел, что у самого дома стоит пушка, которую заряжают, и стоят несколько офицеров его штаба, который, сознаюсь, был мне ненавистен. Я не хотел с этими господами вступать в необходимый для пропуска разговор и приказал Данковскому взять меня к себе на квартиру. Приехавши туда, он мне заявил, что долго тут оставаться нельзя, так как хозяева его меня, наверно, выдадут.