Чтение онлайн

на главную - закладки

Жанры

Шрифт:

Ю.Н. жизнь проработал писателем, копиистом дворянской манеры набегами в просветительный очерк. Разоренные гнезда, вальдшнепы мещерской охоты, опевают зарю петухи, незнобкий, с распахнутым воротом Р. воздымает аккорды, в звучании коих, бормоча из Ларца, хватается за сердце А., попечитель вокзальных ступеней, все поэты бормочут погибельно в ночь, лабиринты окрашены предвоенной Москвой, всюду в городе были пурпурные, жемчужные отблески, от них-то и разливалось томление силы, вечером или того сильней, на рассвете, когда счастливо возвращалось неутолимое тело, для вас уже отлиты пули, прорицает подруга у патефона, сценарии, публицистика, большеведерные коромысла поденщины, которую он научился выделывать, как свою безотказную прозу, в день четыре страницы, даже когда умирала мать и он умирал с ней.

Слово он чувствовал, десять, двадцать, сорок лет кряду вываливая в печать благоуханно задуманные, породисто выписанные суррогаты. Не меньше того восхищался куражной, вакхической жизнью. Гея и Эрос не отдыхали на нем, и он воспитал себя в драке, в гулянке, в любви, бретёром сиреневых времен коктейль-холла, денежных, мелом запачканных

бильярдных, храпящих и вспененных лошадиных бегов под пиндарову оду с портвейном и колесничим, а за девочек в туфлях на микропорке приходилось махаться с охальными коллективами; таким и остался, разве что с возрастом и солидностью опрокидывал столы в ЦДЛ (ликующий взвизг подавальщиц), по бойцовской привычке быстро кончая того, кто в очках, потом принимаясь за прочих. Ему нравились мощь, натиск пола, обрамленные высокопробной учтивостью, он знал толк в своем ухарстве, упрямом изяществе овладения, женщин никогда не было слишком много, они выходили на свет, чтобы Ю.Н. зря не тратился в поисках, а он им показывал, мол, суетиться не надо, все ясно и так.

Барин, забойщик, богач, чародей трудозанятости, том за томом объедков с чужого, ставшего общим, стола, четыре страницы разжиженных ежесуточных подражаний, не угрызаясь, гордясь всепогодною мощью, но что-то стесняло, корежило, портило начинавший подрагивать, дребезжать аппарат. В нем больно ворочался, стальными конечностями задевая за сердце и легкие, какой-то другой человек, который плевал на собачий оброк, обожал селина, и джойса, и сверхнатурально, до внечеловеческих граней простертого музиля, чье имя Ю.Н. впервые услышал в окопе от чопорного, не выбравшегося из мокрой земли книгочея, поверенного венских дворцово-библиотечных пожарищ (и вот несут, глаза в тумане и в жидкой глине сапоги, а в левом боковом кармане страницы музиля в крови), в нем, говорю я вам, больно расположилась какая-то чуждая, посторонняя тварь — недостойно выказывая злобную проницательность и отклоняя ставку на падаль. Он ненавидел ублюдка, ибо тот, смеясь, рвал изнутри, но втайне пестовал, обихаживал, покамест за неимением лучшего потчуя проспиртованной печенью, дабы урод, когда выйдет наружу, а Ю.Н. был уверен, не отлипал бы от мяса и крови, единственно крепких для слова. Подонок был сладким секретом, подпольем, сберегательным выблядком. Погаснут колючие звезды, заря сменит ночь палачей, только что, по возвращении автора за госсчет из европы, сдавших в набор два стотысячных его тиража приплюсовкою к по(д)тиражно-сценарным, и на распаде властительной мерзости Ю.Н. выпишет все, что вслепую вымарывал из него государственный мрак — расовые и половые закруты, непотребство оценок, смятение юности; все имена и запреты, золото ее проклятых, доводящих до самоубийства волос, округлую дароносицу живота, излитие семени в тот одинокий раз у окна, венчающий помешательство непокоренного лона и воздержания, он скажет все слышите да скажет все.

Чепуха, ни во что он не верил, ни на что не надеялся. Он был в нем собою другим, тем, кто, глумясь, презирал плебс, любил слово, циничную похвальбу удовольствиями и помещичью волю. Гад выполз наружу, когда все кругом закачалось. Сперва удавалось Ю.Н. не ахти, он все же отвык от свежатинки и, привычно подмешивая к ней отбросы, достигал, максимум, разухабистых поношений. Но вскоре, насколько позволили навыки, освободил себя от натужного обличительства и от квелых импрессий, дав выход ярости и отчаянью. Можно ведь догадаться, откуда печаль. Отвратительно хамство земли, неприятен народ, сжимающий охотнорядский кистень, Ю.Н. долго не знал, кем считаться, русским или евреем, а как вызнал, счастье уплыло по невозвратной воде, да это же умственность в пользу бедных, для отвода глаз и дерущихся рук, истина проще, суровей. Не дали стать автором на разрыв, с гневом в устах, с неприличием в жестах, не дали ни в молодости, ни потом, хотел, смертельно желал, внутренне ощущал — не дали, а он согласился. Вот откуда печаль, и волнение нервов, и возвращение в крымское солнце, к женскому телу на гальке у моря, к женскому телу, скользящему от виноградника к простыням, к собственной непоруганной, что-то еще обещающей гибкости, навязчивая, до красных пятен в глазах пристальность утомленного, все же не сдавшегося, совершенно все же подавленного сибарита, везунчика, неудачника, ломового на ниве, слишком поздно, слишком предсмертно, только когда разрешили, выпустившего наружу урода — баснословного, негодяи, красавца, вам, подонкам, не снилось: в остроге намаялся, не успел погулять, а винить-то, винить-то кого, отвечайте. Ушел спокойно, во сне, вычитав накануне машинопись завершительной прозы. Работал на закате одержимо, намереваясь, кажется, многое наверстать. Многое, многое наверстать. Кажется, если не ошибаемся, на закате.

Ю.Н. в саду за столом. Горки блинов, рыбья обоего цвета икра, старорежимные кушанья и напитки. Старый режим обвалился, накрыв вскормленную печать. Ю.Н. принимает гостей, похоже, из новых издателей. По слухам, Ю.Н. вложил личные средства в пятнадцать томов сочинений, и если бы Ю.Н. не умер, то мог бы быть разорен. Он смотрит в кадр молча, так что слышна его плавная речь с мягким дворянским дефектом. Лицо мурзы и певца одухотворено широким неприятием почти всего происходящего. Степная роскошь поколений напечатлелась в повелительно-хлебосольных чертах. Светлые глаза сияют детской удивленной жаждой. Сосны шумят наверху, не торопя, провожая. Усадебный ветер шевелит седину.

Два бессмысленных отражения бессмысленной несоветско-советской души. Чего ради я их отразил, пусть покоятся с миром, лежат где лежат. Посвящается Толе Портнову, говорившему, что Москва, Подмосковье, кольцевая Россия не снег, не мятель и не зимние сани, не синий слабо светящийся и постанывающий и посвистывающий призматический или не призматический лед, не замерзающая тоскливо-гортанная лебядь в оставленном

бежавшими гвардейцами пруду, но летние жары, горящий торфяник, чадное задыхание пузырящихся газированных улиц, спасения ищущих в соснах, в сосновом убежище дач. Мороз панцирь России, Руси, под ним жаркодышащее в дыму, зной в Тель-Авиве дымится иначе, нежели подмосковный июль. Расплавленное в ковше для слепых и слепящих металлов, море бликует, рябит на разрушаемой желто-соленой стене кинотеатра «Артемидор», намоленного прозрителями с воспаленными от недосыпа глазами, из Варшавы, из Лодзи, из Вильны, в годы всевласти английской и свободного проезда к Бейруту, во дни повилики, сосущей зелень и сок; дом торговый, солнцем блистающий дом взойдет на руинах. В пробковом шлеме коржавый производитель работ кроет бригаду засохших румын.

Спокойные поля

Письменный текст

В предпоследние годы эпохи Олег Блонский дал почитать Варлама Шаламова. Тебе двадцать и двадцать один, ты сказал, возвращая, что очень понравилось, что поражен описанием правды. Зороастр изрек, повторили мидяне, парфяне: ложь — мать всех пороков. Зачем же ты лжешь? Сказанное тобой Блонскому лживо, критский логический парадокс. Шаламов чужд тебе, посторонен. Очень не твой — это ты не его, с отвращеньем тебя, тепловатого, изблевал бы, ну да в этом ли дело, дело в кромешности несмыкания. В совершенстве не твой, даже страшно, насколько. Не возмещаемое ничем отторжение, отчаялся зацепиться приязнью, не говоря о любви. Эта честность лютующих глаз. А ты любишь тканое, сканое. Любишь в бусах, цветах, цветных нитях по шелку, с грифоньими крыльями и коленцами, не забудь чешую, черепахову скорлупу, паутинчаты иглы, чтоб синтаксис, медленный, будто зависшая летом оса, но фраза не перерубается, как рассекается лезвием надвое в тоненьком перешеечке та же, что присосалась к варенью из блюдца, оса — чтоб синтаксис вольно курился на галереях, террасах, между резных опор памяти, тайнодейственной, точно внутренность головы Гварди, средь увядающих праздностей Гварди. Где под небесами лагунными, перистыми подагрически шаркает, отгребаясь от ветра, лукавец прелатишка. Арки, балконы, колонны венецианского обветшания. Метельщиками выметенные, снова заветрены звонкие плиты. Вот что тебе по душе, эти витые закруты, эти садовые розы, не рыбохек же на кухне собачьего года. Старец надрывно отхаркался, испепелил исподлобья. Размороженная в раковине рыба водоточит и подванивает. Четыре конфорки, злые синие языки. Ночь постылая за окном.

Твои книги — «Нильс Люне», «Мальте Лауридс Бригге» в незатейливом изложении с ером да ятем, буквальный, подменою букв, перевод. Вторая варьяция «Мальте» сложна, пастерначна, по канве стихопрозы «Люверс» и «Грамоты», с бобровскими, если не чудится (поздний раскрут Центрифуги дал фаюмски живейшего «Мальчика»), голосовыми стежками, но незабвеннее старина. Отворив запираемые на ключ створки, сверив заказ с постояльцем, бледная книжница в шерстяном русском платке на плечах, все о ту пору были бледны у Невы, доставала из шкапа, коим всестенно, за вычетом узких дверей и заливаемого шумящею влагой окна, охватывался короб хранилища, двухтомник в приятном на ощупь матерчатом переплете, и ты погружался. Испещрялись страницы.

Если внимательность к боли бывает истоком искусства, а также волшебною лампой, ниспосылающей луч осветить человека и неподвижность предметов, то должна быть и книга, собирательница милостивых наклонений; ею стал «Мальте Лауридс Бригге», теология одиночества и печали. Христианская бедность двуипостасна, скрипело перо, поверяя тетради, предавая(сь) письму. Кроме ночлежек, трущоб и больниц, кроме отсутствия благ вещественных и надежды на их обретение христианству известна душевная бедность, орден отринутых, униженных даже умом, но обладающих доступом в царствие, стало быть, неисчислимо богатых. Так было когда-то, так навеки прошло, потому что небо закрылось. Автор умеет зато, утешающе взяв отщепенцев за руки, постоять подле их смертности, ибо это ангел элегий не различает между живыми и мертвыми, ангел, прохладными веждами смотрящий на городские гротески, где церковь смешалась с пивной, а человек — ему до скончания дней заповедано различать. В канун первой из мировых поэт дышащим слогом оплакал Европу, ее гобелены, легенды, ландшафты, треснувшие сны, пламенеющую романо-германскую двойственность и единство. Война уже для него совершилась, война все унесла, иначе не объяснить поминальную оргию, жажду всех назвать поименно, каждому выделив место в залах скорбей, сверхреальных стяжаний.

Это не из тогдашней тетради, это пишется прямо сейчас. В данную, текущую в правом оконце экрана, минуту. Над экраном же — литография, вид развалин, повитых плющом, так что, выправив Бригге на Брюгге, еще один обрамляем некрополь, звонарный, благо фламандский рапсод тебе дорог, и дорог не меньше. Но вернись к Нильсу Люне, к Йенсу Петеру Якобсену, назван и брошен, каково ему там одному на закате: «от меня осталось немного, да и то обложено ватой», прикасается он к сургучу на конверте. В белой рубахе, укутанный пледом без ворса, сопутником его странствий на юг, приглажены волосы, но всклокочена ждущая парикмахера борода, он лежит, сощурив воспаленные глаза, на террасе в Монтре или в Риме, рисуя узоры в узконарезанных, с гербом и вензелем, плотных листках, какими снабжаются завсегдатаи для процветания романистики в санаторных шезлонгах, культуркритики в горнолечебных садах. Лицо бледно, красно. Горячо. Кисть покрывает листки; вычеркивает; перебеляя, чернит. Тщательность сохранилась от здоровых времен, чахотка споспешествует быстродействию. Отправленная в типографию десть будет заветною книгой Европы, катехизисом бодро разочарованной юности, отвечающим на вопросы вопросами. Подсолнух Якобсен тянется за лучом, и вослед движимому гостиничной челядью креслу, тихо позвякивая, катится на колесиках столик. На столике кувшин молока, склянка рыбьего жира. Может, удастся залить во спасение легкие, ставшие тоньше, чем перья.

Поделиться:
Популярные книги

Собрание сочинений. Том 5

Энгельс Фридрих
5. Собрание сочинений Маркса и Энгельса
Научно-образовательная:
история
философия
политика
культурология
5.00
рейтинг книги
Собрание сочинений. Том 5

Идеальный мир для Лекаря 3

Сапфир Олег
3. Лекарь
Фантастика:
фэнтези
юмористическое фэнтези
аниме
5.00
рейтинг книги
Идеальный мир для Лекаря 3

Черный маг императора 2

Герда Александр
2. Черный маг императора
Фантастика:
юмористическая фантастика
попаданцы
аниме
6.00
рейтинг книги
Черный маг императора 2

Звезда сомнительного счастья

Шах Ольга
Фантастика:
фэнтези
6.00
рейтинг книги
Звезда сомнительного счастья

Всегда лишь ты

Джолос Анна
4. Блу Бэй
Любовные романы:
современные любовные романы
5.00
рейтинг книги
Всегда лишь ты

Свет во мраке

Михайлов Дем Алексеевич
8. Изгой
Фантастика:
фэнтези
7.30
рейтинг книги
Свет во мраке

Город Богов 3

Парсиев Дмитрий
3. Профсоюз водителей грузовых драконов
Фантастика:
юмористическое фэнтези
городское фэнтези
попаданцы
5.00
рейтинг книги
Город Богов 3

Курсант: назад в СССР

Дамиров Рафаэль
1. Курсант
Фантастика:
попаданцы
альтернативная история
7.33
рейтинг книги
Курсант: назад в СССР

Его огонь горит для меня. Том 2

Муратова Ульяна
2. Мир Карастели
Фантастика:
юмористическая фантастика
5.40
рейтинг книги
Его огонь горит для меня. Том 2

Новый Рал 10

Северный Лис
10. Рал!
Фантастика:
попаданцы
аниме
фэнтези
5.00
рейтинг книги
Новый Рал 10

Возвышение Меркурия. Книга 14

Кронос Александр
14. Меркурий
Фантастика:
попаданцы
аниме
5.00
рейтинг книги
Возвышение Меркурия. Книга 14

Друд, или Человек в черном

Симмонс Дэн
Фантастика:
социально-философская фантастика
6.80
рейтинг книги
Друд, или Человек в черном

Идеальный мир для Лекаря 18

Сапфир Олег
18. Лекарь
Фантастика:
юмористическое фэнтези
аниме
5.00
рейтинг книги
Идеальный мир для Лекаря 18

Сердце Дракона. Том 12

Клеванский Кирилл Сергеевич
12. Сердце дракона
Фантастика:
фэнтези
героическая фантастика
боевая фантастика
7.29
рейтинг книги
Сердце Дракона. Том 12