Справедливость для всех. Том 1. Восемь самураев
Шрифт:
Девушка смотрела на менестреля снизу вверх и терпеливо ждала ответ. Гаваль, чтобы выиграть пару мгновений на обдумывание, поправил торбу, шмыгнул носом и почесал небритый подбородок.
— Нет, — сказал он, в конце концов, самым решительным голосом, на какой был способен.
Девушка моргнула карими глазами, в которых не имелось ни сказочной бездонности, ни выразительности, лишь доверчивая наивность, как у олененка. Гаваль ощутил укол неудобства, происходящего из накрепко заученных добродетелей истинно верующего. Юноше захотелось утешить это создание, погрязшее в убожестве сельской жизни, обреченное на беспросветный тяжкий труд и вечный страх перед чужим своеволием.
—
— Правда? — с прежней наивной бесхитростностью уточнила девушка.
В душе Гаваля происходило непонятное, этакое бурление и коловращение, похожие на угрызения совести. Юноша повторял себе, что не обязан крестьянам никак и ничем, а без ответственности не может быть и сомнений. Но при виде больших темных глаз обычной селянки в простом платьице и зеленом платке безупречная рассудочная логика давала сбой. Живой разум и яркое воображение Гаваля тут же рисовали картины того, что осатаневшая солдатня будет творить с такими вот девчонками, когда ворвется в Чернуху, сокрушив невеликую силу обороняющихся.
— Честное слово, — пообещал он и добавил после краткого мига сомнений. — Мы не позволим. Господин Ар… наш господин очень храбр, его воины… мы сильны и доблестны.
Она улыбнулась все с той же наивной бесхитростностью, как человек, всю жизнь видевший только привычный уклад и знакомые с младенчества лица. А потому редко (или вообще никогда) не встречавшийся с настоящим обманом, изощренной ложью.
— Ты славный, — сказала она. — И боевитый.
Будучи, как и положено мужчине, тщеславным типом, который падок на лесть, а в глубине души уверен, что велик, ужасен и действительно крайне боевит, Гаваль машинально приосанился, чтобы грудь выпятилась, а плечи развернулись, подчеркивая стать.
— И красивый, — добавила девушка, по-прежнему не выпуская рукав менестреля.
Черт те что, подумал юноша. Между тем сердце у него забилось чаще, стало жарко, несмотря на прохладу, румянец окрасил щеки в очаровательно розоватый цвет, обостряя и так выразительные скулы. Девушка робко улыбнулась и взялась за рукав и второй рукой, тихо вымолвила:
— Пойдем.
И он пошел, увлекаемый молодой крестьянской женщиной, не зная куда и плохо понимая зачем. Надеясь на то, что могло бы произойти, однако желая разорвать связь и бежать далеко-далеко. Страшась и одновременно вожделея сам не зная чего, как положено молодости, когда все ново и будоражит кровь…
Спустя много лет, пережив друзей и сподвижников, перебирая, словно бусины в очень длинном ожерелье, многочисленные воспоминания долгой жизни, Гаваль искал средь них те события, что направили его по этой дороге. Событий и развилок было много, но именно тот ранний вечер необычно теплой, затянувшейся осени неизменно казался старику одним из ярчайших эпизодов. Событием, когда все, что происходило, оказывалось наполнено особым смыслом и совершалось, будто по воле самого Пантократора.
Дом, куда вели юношу, словно бычка с веревкой на шее, оказался на краю деревни, у забора. Обычный, ничем не примечательный дом с огородиком (кажется аптекарский), пристроенным сараем и пустой сушильней то ли для рыбы, то ли еще чего. Рыбой не пахло, поэтому, наверное «еще что». Гаваль шел, как зачарованный, ожидая, что вот-вот его кто-нибудь начнет бить за попытку совращения местной, однако всем, похоже, было наплевать. То ли каждый встречный поглощен своим делом, то ли здесь имелись какие-то своеобразные обычаи, а может просто фартануло, как бывает в сложные времена большой опасности.
В общем, Гаваль более-менее
— Кто это… — вздрогнул юноша.
Девушка сначала не поняла, затем качнула головой и ответила:
— Бабуля.
— Э-э-э… — проблеял Гаваль, тыча пальцем в старушку, но менестреля уже крепко взяли за пояс и увлекли в дальнюю комнату, туда, где были закрытые ставни, полутьма, освещаемая лишь сальным огарком свечи, а также низкая, рассохшаяся от времени кровать с тощим тюфяком. Тюфяк оказался набит свежей соломой и адски кололся даже сквозь плотную ткань. Вместо подушки в изголовье лежал чурбачок, его почти сразу же сбросили на пол из-за ненужности, даже вредности в разворачивающемся действе. За деревяшкой последовало одеяло, а затем и платье девушки.
Огонек свечи мигнул, погас, то ли сам по себе, исчерпав естественный срок, то ли задутый второпях.
От селянки пахло травами, будто девушка работала в аптечной лавке. У кожи был солоноватый привкус, а губы, наоборот, казались чуть горькими, как у рябины. В частом, тяжелом дыхании явственно угадывались мята и чабрец. Гаваль утонул в этом облаке травяных ароматов, растворился полностью, чувствуя, как берет верх животное начало, жаждущее страсти, удовольствий, но более всего — тепла и отвлечения. Последней сколь-нибудь вменяемой мыслью Гаваля было: никогда мы не чувствуем себя столь вещественными, живыми, как в момент опасности, а также возможного зачатия новой жизни.
А после исчезли заботы и страхи, не стало деревни, идущих неведомо где бандитов, тревог и опасений. Даже само время растворилось, утратило смысл в объятиях обычной сельской девушки, чье имя Гаваль так и не догадался спросить (пока это имело хоть какое-то значение).
Над деревней разнесся громогласный вопль, больше похожий на завывание демонов ледяного ада:
Холод и зной, бедность и труд,
Голод терпят, от жажды мрут,
Грабят, насилуют, жгут —
Вот как военные люди живут!
Очевидно проснулся этот… как там его… Дьедонне, кажется. Судя по голосу, наемный барон пришел в себя очень бодрым, готовым к действию. И дурной вопль дернул Гаваля из почти медитативного полузабытья, будто из прогретой солнцем воды маленького чистого озерца.
Юноша лежал, чувствуя, как впилась в ягодицу торчащая ость из набивки тюфяка. Ощущение было неприятным настолько, чтобы досаждать, но при этом не настолько, чтобы предпринимать какие-то действия. Как жужжание комара в полусне. Правый бок менестреля грело живое тепло, с избытком уравновешивая колотье набивки. Гавалю хотелось, чтобы состояние расслабленной дремы не заканчивалось, чтобы всегда было так спокойно, темно, умиротворенно. Чтобы мир за тонкими стенами оставался где-то вдалеке и не вторгался в «здесь», «сейчас». Сердце все еще билось часто, резко, кровь струилась по жилам, будто весенняя река, питаемая талыми водами.