Среди богомольцев
Шрифт:
После первого издание писем Святогорца, многие, в порыве увлечения, дали жаркие обеты Богу и прибыли на Афон спасаться. Конечно, они не нашли здесь тех привлекательных сторон, о которых писал Святогорец, но уже не решились воротиться на родину тем более, что их деньги тогда были очень нужны Афону.
Некоторые отшельники почему-то не говорят о причинах своего обета и стараются даже замять подобные расспросы, точно боятся их. Эти отшельники, как я заметил, со страхом смотрят на каждого помещика, или офицера, приезжающего на Афон, боясь узнать в нем своего бывшего начальника. Их прошлое темно…
Вот все, что успел узнать я, расспрашивая иноков, преимущественно русских,
Помню я симпатичную личность о. Анатолия, одного из мучеников афонских, который в течение десяти лет напрасно силился подавить артистические порывы души своей и подделаться под формы общинного устава. Он был когда-то музыкантом, управлял даже оркестром и хорами, был воспитан прилично и привык к жизни комфортабельной. Некие странники-проходимцы сманили его к путешествию на гроб Христов и тот из любопытства поехал, вовсе не думая, что на веки прощается с родиной. По пути, как водится, заехали на Афон помолиться; но тут он скоро же захворал и больной был пострижен в схиму великую. Анатолий был мистик; его поразило это событие, в котором он ясно увидел руку промысла божия, и выздоровев, он решился покориться этому промыслу и отказаться от родины. С тех пор у него началась бесконечная борьба с условиями новой жизни. Я видел его спустя девять лет после этой катастрофы, и он всё ещё страдал невыносимо: он не спал по ночам, старался обессилить себя бдениями и постом, плакал и молился, но легче не было. Как теперь вижу его высокую, согнутую фигуру: в осунувшемся лице ни кровинки, глаза тусклые, будто глаза мертвеца. Любил меня о. Анатолий, и, кажется, завидовал мне; я невольно напоминал ему что-то прошлое; и, может быть, счастливое…
Часто, поздним вечером, при свете лампады, сидел я в своей крошечной келье и поджидал о. Анатолия. Войдет он тихо, присядет машинально на мою постель и устремит на меня вечно задумчивый взгляд свой. В тоскливых и болезненных движениях его проглядывает затаенная тревога, которую тщетно старается он рассеять, и так бывало, сидит долго, ни слова не скажет, только вздохнет тоскливо и уйдет восвояси. Но иногда разговорится он, и тогда до глубокой полночи льются его речи и поблекший взгляд его оживает.
– Вы всё ещё не спите? однажды спросил я, когда он вошёл в мою келью позже обыкновенного.
– Сегодня не могу спать, отвечал Анатолий. Лег было, но сны такие тяжелые, что надо было подняться. Все грезятся мне ещё родственники, да мирская жизнь; не знаю куда и деваться от этих снов. Когда же, наконец, я забуду всё это, Господи? Ведь чуть маленькое послабление воли, и пойдут воспоминания, одно другого лучше, и молодость вспомнится, и родные мои, и музыка мирская, – бегаешь, как шальной из угла в угол до тех пор, пока духовника не увидишь. Много осторожности надо иметь монаху, а то беда!
– Отчего же вы так боитесь этих воспоминаний? Ведь они не вредят вам!
– Как не вредят? Когда монах с наслаждением вспоминает о мирских делах, он слушает демона. Монах отказался от мира раз навсегда и должен забыть его прелести, должен даже благодарить создателя, что
Анатолий остановился и судорожно схватился зачетки.
– Что с вами?
– Ничего; это пройдет. – Друг мой! вы не можете понять, что значит быть монахом. Вы не испытали той ужасной минуты, когда человек отказывается от мира, от родины, от всего милого грешному сердцу, и даёт страшную клятву жить и умереть отшельником. Я больной произнес эту клятву; но и теперь ещё помню, с каким ужасом оглянулся я на себя, когда монахи разошлись после обряда и оставили меня одного. Представьте себе опять то состояние, когда я, вышед из больницы, увидел снова мир божий и вдруг вспомнил, что для меня уже нет ничего в этом мире… Сила божие только удержала меня тогда от сумасшествия. Я любил музыку, любил общество, а здесь ничего этого нет, даже разговоры келейные запрещены строго; не с кем поговорить от души кроме духовника. А эта грешная страсть к обществу так сильна была у меня, что даже до сих пор не могу я оставаться наедине, так вот и сосет что-то, плакать хочется, поверьте; даже ропот является иногда…
О. Анатолий закрыл лицо руками и задумался. Я молчал тоже.
– Пожалуйста, расскажите мне что-нибудь! Развлеките меня! – проговорил он через несколько минут.
– Чем же мне развлечь вас? Хотите посмотреть мой новый рисунок? Я только сегодня окончил его.
– Только ради Бога, нет ли в нем чего мирского?
– Это вид города Воло.
– Города? Нет не стану смотреть… Зато этим подвигом, заговорил о. Анатолий, продолжая нить своей думы, – мы достигнем райского счастья. Там, среди ангелов, в стране мира, любви и спокойствия, мы отдохнем наконец; но когда же? Господи! когда же это будет? Страшно подумать, если ценою таких страданий не искупишь прошлых грехов своих, и снова будешь мучиться адскими муками – целую вечность… Вечность! Ведь это океан, одной капли которого не исчерпаешь миллионами лет. Ужасно!…
Анатолий опять понурил голову.
– А тут ещё демон смущает, продолжал он медленным, задумчивым говором: – хочет он истребить остатки надежды, наполняет голову разными сомнениями и неверием. Иной раз явственно слышу, как он шепчет мне на ухо: «что если напрасно ты мучишься? Что если нет жизни загробной?…» Волос подымается дыбом от этих сомнений, напрягаешь все силы веры, – бегаешь, плачешь, молишься, а он всё шепчет: «что если даром?…» Один только духовник в состоянии наставить нас и спасти от этой муки: – его боятся демоны… Да, друг мой, – произнес Анатолий, взглянув на меня: – не понять вам трудов монашеских! '
– Нет, я понимаю их, о. Анатолий, и удивляюсь только, как вы ещё можете жить здесь? Я бы, кажется, давно с ума сошел от такой жизни, или убежал бы отсюда.
– Молитесь! Вы тоже искушены! перебил меня монах. – Зачем же вы забываете могущество божие? То-то и чудо, что он не допускает нас до погибели. Есть какая-то сила, которая приковывает нас к св. горе. Ведь часто у нас является полное отчаянье, и даже решимость бросить все эти труды монашеские и бежать в мир, искать отдыха. Жажда отдыха бывает так велика, что даже все проклятие Афона и страх гнева божие не в силах удержать отшельника. Но чуть решится он, – непременно что-нибудь помешает: или захворает на пути, или вдруг охота пропадает сама собою, или, наконец, просто страшно сделается… Поверьте, что на Афоне редкому не приходит на мысль искушение бегства, а бегут очень немногие. Не сила ли это божия?