Среди обманутых и обманувшихся
Шрифт:
„Тайна беззакония уже начала действовать“, — сказал еще Апостол. „Тайна беззакония“ лежит в том, что люди неодолимо начали чувствовать соблазнение: „Отныне вы станете яко бози“.
Послушаем еще Мефистофеля из Казани. „Все поводы к брачному расторжению, выставляемые защитниками развода, сводятся собственно к низменно-чувственным побуждениям. Говорят, что не сошлись характерами! [1] Но, когда заключался брак, солидарность характеров была же налицо?..“
Где же, скажите, у Мины был ум? Из любви согласилась Мина за Вальтера выйти! Да… из любви, но к нему ли? Нет, друзья, не к нему; к отцу, к матери — им в угожденье!1
Если и говорят иногда так, то лишь краткости ради: на самом деле тут следует разуметь глубокую дисгармонию всего духовно-физического организма супругов, которая и не могла открыться до брака, по отсутствию: 1) телесного общения — вовсе; 2) ежедневного и едино-местного духовного и бытового общения. И, нанимая квартиру, — как иногда любуешься хозяином, его разумною речью, его ласковым видом. Но лишь действительно став на квартиру и до некоторой степени попав к нему в зависимость (в супружестве — полная обоюдная зависимость), вдруг открываешь в нем жесткость, коварство, обман, притеснение. И Шейлок, еще не получив векселя с несчастного венецианского купца, не был Шейлоком в смысле всемирного типа жесткости и беспощадности. Далее: почему одна невеста и один жених не вправе обмануться, ошибиться, когда ошибаются: 1) государи, выбирая министров; 2) вообще начальники, выбирая подчиненных; 3) все вообще люди, выбирая друзей; 4) «согрешившие» аскеты, выбравшие себе «подвиг воздержания»; и всем им дозволено поправиться, кроме несчастной пары влюбленных некогда молодых людей? Да оттого именно, что все они мнятся свободными, а муж и жена мнятся рабами: только удивительно — чьими? Но вот и еще соображение, может быть, самое важное: ведь женятся около двадцати лет и проводят в супружестве — около 40 лет. Для всякого не тупого человека очевидно, что за 40 лет жизни могут развиться в каждом из супругов пороки, каких даже в зародыше не было ранее. Мотовство жен начинается именно уже как жен, и на почве некоторого охлаждения к супругу и к детям; тогда же начинается картежная игра и пьянство мужей. Известны случаи, когда муж принуждает жену добывать средства к жизни, флиртируя и даже отдаваясь посторонним: не могла же этого знать и предвидеть девушка-невеста! Да лет около 30, 40, 50
Мотив, из тысячи среди других, не пришедший в ленивую голову Л. Писарева. А ведь „угождение родителям“ — из числа „духовных заповедей“, — и посмотрите, как пухленькая рука пастора или ксендза треплет бледненькую щечку девочки, когда она, подавляя в себе „беса гордости и похоти“, ищет не по сердцу жениха, а безропотно соглашается выйти замуж за того, кто „батюшке с матушкой“ пришелся по вкусу. Мы приводим стихи столетней давности („Красный карбункул“ — в переводе Жуковского), чтобы показать, до какой степени разна мера любви к человеку: 1) у духовного судьи, ну хоть у того же Л. Писарева, у коего, и ему подобных, лежат в фактическом заведывании все исторические судьбы семьи и брака, и 2) у обыкновенного человека, поэта, гражданина; дабы из сравнения читатель мог беспристрастно увидеть, какие великие обещания для семьи содержатся в мысли и тенденции освободиться от аскетических Шейлоков и в желании, чтобы судили впредь о ней поэты и философы. Слушайте, слушайте — и следите за разницей голосов: как подробен осмотр обстоятельств поэтом и как проникновенен, нежен, человеколюбив его тон:
Слушайте ж! За день до свадьбы Мина с печалью заснула: Вот, ей страшный, пророческий сон к полночи приснился: Видит, будто куда-то одна идет по дороге; Черный монах на дороге стоит и читает молитву. „Честный отец, подари мне святой образок; я невеста! Вынь мне: что вынешь — тому и со мной неминуемо сбыться“. Долго, долго качал головою чернец; из мошонки Горсть образочков достал он. „Сама выбирай“, — говорит ей. Вот она вынула… что ж ей, подумайте, вынулось? Карта! „Туз бубновый, не так ли? Плохо: ведь красный карбункул Значит он… доля недобрая!“ — „Правда!“ — Мина сказала. „Мой совет, — говорит ей чернец, — попытаться в другой раз! Что? Семерка крестовая?“ — „Правда!“ — сказала, вздохнувши, Мина. „Господь защити и помилуй тебя! Вынь, дружочек, В третий раз; может быть, — лучше удастся! Что там? Червонный Туз?.. Кровавое сердце!“ — „Ах, правда!“ — Мина сказала, Карту из рук уронивши. „Послушай, отведай еще раз! Что? Не туз ли винновый?“ — „Смотри, я не знаю!“ — „Он, точно! Ах, невеста! черный заступ, заступ могильный! Горе, горе! молися, дружок! он тебя закопает“. Вот что, друзья, накануне свадьбы приснилося Мине. Что ж, помогло предвещанье? Все ж Мина за Вальтера вышла. Мина подумала, Мина сказала: „Как Богу угодно! Семь крестов, да кровавое сердце! а после… что ж после? Воля Господня! пусть черный мой заступ меня закопает!“ …Сначала было ей сносно; хоть Вальтер и часто Пил и играл, и святыней ругался, и бедную мучил. Но, случалось, что, тронутый горем ее и слезами, Он утихал — и вот что однажды сказал он ей: „Слушай! Я от игры откажусь и карты проклятые брошу!.. Но отстать от вина — и во сне не проси: не отстану! Плачь и крушися, как хочешь; хоть с горя умри: не поможешь!“Но и от карт он только пообещал отстать в белую минуту, — которую сейчас же захлестнули минуты черные. Знаю, знаю, что скажут духовные судьи: „Во всем Мина виновата: значит, был же в нем просвет, и, как жена, обязана она была доброе или возможное доброе зерно растить в нем ласкою и увещанием до ветвистого колоса — на то она и жена, т. е. помощница мужа; а что он любил выпить, да и поиграть в картишки любил же — то ведь слаб человек, мы и живем в грехопадении“. Отвечу: да, верно, и растила она; неужели же не растила?! Но ведь не на всяком же камне вырастает пшеница, ведь и лучшее зерно гибнет на большой дороге или упав среди бурьяна? Да и почему это одна только жена „обязана“ успеть в воспитательных заботах о муже, а, напр., такие ученые люди, как Л. Писарев, проф. Бронзов и Барсов, вовсе не „всегда“ успевают с „вверенными“ им питомцами духовных учебных заведений? Только и можно ответить на это: „Она — одёр! вывезет! А мы — господа, и вывезем то, что нам угодно и насколько угодно“.
Вот, чем дале, тем хуже! День ли в деревне торговый, Ярмонка ль в праздник у церкви — Вальтер наш там. Кто заглянет В полночь в трактир, иль в полдень, иль в три часа пополудни — Вальтер сидит за столом и тасует крапленые карты. Брошены дети; что было — то сплыло; поле за полем Проданы все с молотка…Таково хозяйство. Рушится дом. И жильцы в нем, точнее, горемычная жилица — то же, что птица, гнездо которой стащили с дерева и топчут по земле его остатки злые мальчишки.
Что-то делает Мина?.. Одна, запершися в каморке, Мина сидит над разодранной Библией в тяжкой печали. Муж пришел, и война поднялась… „Ненасытная плакса! Долго ль молитвы тебе бормотать? Когда ты уймешься!“ Приятели по бутылке и картам жену же винят: „С чем ты покажешься дома? Как тебя примут? Ты голоден, холоден, худ и оборван! Что на свиданье жена принесла, то тебя не согреет! Правду молвить, ты мученик! Лопнуть готов я с досады, Видя, какую ты от жены пьешь горькую чашу!..“ Мина, тем временем, руки к сердцу прижавши, в потемках Дома сидит одинешенька, смотрит сквозь слезы на небо. „Так, семь лет, семь крестов!., (и слезы ручьем полилися). Все, как должно, сбылось! Пошли же конец, мой Создатель!“ Молвила, книжку взяла и молитву прочла по усопшем. Вдруг растворилася дверь, и Вальтер вбежал, как безумный. „Плачешь, змея, — загремел он, — плачь, теперь не напрасно. Ужин, проворнее!“ — „Где взять? все пусто, в доме ни корки!“ „Ужин, тебе ль говорят? Хоть тресни, иль нож тебе в сердце!“ „Что ж, чем скорее, тем лучше! В могилу снесут, да и только! Мне же там быть не одной: детей давно ты зарезал!“ „Сгинь же“, — он гаркнул… И Мина в крови ударилась об пол.И нужно же, нужно иметь оловянное сердце, чтобы, просмотрев такую картину, просмотрев (читают же газеты! знают ведь историю!) эту и тысячи подобных картин, в самом деле исполнившихся, произнести над ними суд, содержащийся в дальнейших словах цитируемой брошюры г. Л. Писарева: „Сделайте развод еще более легким, и так называемых „несчастных браков“ будет еще больше. Уничтожьте развод совершенно, и несчастных браков не будет, — не будет потому, что к несчастию браков и стремиться будет бесцельно (выходит, что „стремятся к несчастию“!!!). Для уничтожения брачных крушений и драм нужна не легкость брачного развода, а воспитание самих людей в сознании брачных идеалов (а наследственные, неуничтожимые пороки мужей и жен? а атавизм? а вырождение!!), уничтожение той тлетворной среды, которая разъедает устои браков и создает их несчастия“ („Брак и девство“, стр. 43).
Оловянное сердце! Оловянные сердца — я говорю обо всех этих пачках жеваной бумаги, с заголовком: „Христианский брак“, — где такие же бездушные люди все переписывают, из статьи в статью, одну и ту же коротенькую, сухонькую, ленивую схему: „Они одни виноваты! Все — они, мужья, жены! Ведь они живут и ссорятся, мы-то тут при чем же?!! Мы — благословили, пожелали добра: мы только доброе сделали, злого — ничего от нас не исходит! Взяли себе благую часть, жребий Марии: сели у ног Иисусовых и слушаем Его Одного. И если Марфа, избравшая себе худшую долю, расквашивает нос, получает синяки на лоб, претыкается, падает и, наконец, как вы доносите, — даже издыхает: то при чем же тут мы-то, которые продолжаем сидеть у ног Иисусовых и слушаем по-прежнему сладкое слово Его. Избирала бы она эту же долю; бежала бы из моря житейского: и была бы цела, как мы: и казенная квартира, и дрова тоже казенные, и кой-какая лепта“.
Нет, в самом деле: „Красный карбункул“ я читал в начале моего учительства, лет 18 назад; и без труда вспомнил, когда подошел к теме. Т. е. 18 лет не изгладили из моего сердца картину, заставившую его когда-то содрогнуться. Жуковского все знают; Жуковского все читали. И г. Писарев, профессор, — конечно, тоже! Отчего же он забыл? Да как же ему помнить, когда сейчас после „Карбункула“ он перешел к неизмеримо серьезнейшим трудам: 1) о составлении „Месяцеслова православной церкви“ — раз; 2) исторические розыскания о происхождении „Кормчей книги“ — два; 3) „Слово иже во святых отца нашего (имярек) в пятидесятницу о посте“ — три; 4) о мудрости дев такого-то века и жен-великомучениц века следующего?! „Красный карбункул“… что это? стишок, тьфу! Серьезному человеку, как завтрашний профессор богословия, даже и читать-то такие вещи неприлично, не то чтобы их помнить, запечатлевать на сердце и проч.
Так и образуется исторически сердце „мачехи“. „Не мое дело! не моя кровь! не моя забота!! Это плавает ниже уровня, на котором я сижу!“ Высокомерие аскета к браку, твердое и незыблемое его убеждение, что это все находится в нижнем этаже, — и есть единственный пункт, который важен при вопросе о девстве и браке. Еще ни единожды бесплодный не
2
Только вчера я ознакомился с рядом серьезных и во всяком случае добросовестных статей г. Басаргина в «Моск. Вед.», — между прочим, о браке и девстве. Их отношение он выражает формулою-изречением, когда-то произнесенною Серафимом Саровским: «Добро — добра добрейшее». Т. е. что брак есть добро, а девство — в той же линии и такое же добро, но лишь высшее. Соблазнительная и лукавая («и овцы целы, и волки сыты») формула. Но она разбивается, как и все члены «духовной» схемки о браке, перед лицом действительности: ну, да, хороший этаж, но — низший! А низшему — и низшая забота, меньшее попечение, грубейшее законодательство, более грубый и поверхностный устав. Но ведь семья — это ствол «древа жизни»; и выходит, что «добро, которое еще выше предыдущего добра», на самом-то деле незаметно подъедает корень этого «древа жизни», подъедает просто тем, что сверху лежит на нем; и с таковым своим действием уже является не «добрейшим добром», а едва ли не «первым злом» («будете яко бози», «не слушайтесь заповеди Божией, повелевшей вам множиться»).
3
До какой степени она доходит, можно видеть из следующего. Не только М.А. Новоселов, человек довольно добрый, назвал меня (на одном из религиозно-философских собраний) единственно за это веяние «противником духа Христова», но мне передан был, года два назад, одним из многочисленных моих, хотя мною и не виданных, корреспондентов, г. Н. Добровольским, следующий рассказ. Посетил он в Москве покойного Михаила С. Соловьева, брата известного философа и сына знаменитого историка. Как переписывающийся со мною, он в беседе упомянул обо мне (т. е. о литературной моей деятельности). «Розанов — антихрист, — ответил он мне. — Я рассмеялся, — пишет мне Добровольский, — видя мой смех, М.С. вторично и упорно повторил свою мысль. Я не стал спорить. Но, выйдя от него на улицу, все думал, чем бы вы могли вызвать такое странное, можно сказать дикое, мнение о себе, и между тем в таком не легкомысленном человеке; М.С. Соловьева я всегда называл про себя тяжелодумом» и проч. Не невозможно, что это шло и от Вл. С. Соловьева, который, написав столько томов о «богочеловечестве» и вообще всю свою жизнь занимавшийся только богословием, с его ингредиентами, кажется, ни одной страницы не написал о семье, о мужьях, о женах, о детях: отражение довольно верное общего к семье богословского отношения. Если в каком-нибудь отношении может быть верно или может к такому заподозриванию меня подать повод, — то вот этот недостаток вообще всего (за 2000 лет) исторического христианского богословствования. Не находя во всем нем самых тем, мною трактуемых, и видя, однако, что я трактую их с религиозной точки зрения, недоумевающие критики мои говорят: «Это что-то, выходящее за орбиту христианства; прецедентов для этого, почвы для этого в Евангелии нет. Что же такое говорит Розанов, и какого Бога он несет нам, и что это за религиозное веяние? Смысл его статей как будто добр, неотрицаем: но откуда же добро это? не от Евангелия? Тогда — сгинь, и с добром своим, не хотим слушать!» Между тем это же самое они могли бы повторить и об литературе, и об искусстве, да и вообще о 7/10 жизни. Ни Дездемоны, ни Меркуцио «от духа семинарии» не выведешь. Господа богословы собственно стоят перед задачей: чтобы треснул обруч на их гробе, и этот гроб выпустил их из себя как живое существо, когда они все время притворяются мертвецами (ведь поэзию-то, стишок-то и они любят? ведь Дездемона — сия «мысленная Ева», как говорится в Покаянном каноне Андрея Критского, — мерещилась и всем подвижникам?) да и всем вообще им хочется жизни, хочется яблочков, цветочков. Только худшие из них (вот и г. Л. Писарев) притворились до настоящей смерти, — как несчастные наши сектанты, выносившие в лес дубовые гробы и ложившиеся в них с ожиданием «трубы архангела». Увы, жить всем хочется: прекрасен сей дар Божий. Но как жить? Без отрицания — подымаясь (самоидеализируясь). Тут — культура, тут — задача веков; тут забота, внимание, т. е. прежде всего не низший, а высший этаж. Семья хочет занять апартаменты, до сих пор занятые девственным состоянием,?????'ею; хочет себе венцов, скипетров, «житий», и «державства», и «ключей Царства Небесного», ранее ей не дававшихся. О «ключах» весь и спор: можно ли семейному, плодородному, счастливому, веселому, без уныния и тоски в себе, без упреков себе, однако соделаться дорогим и милым существом Богу? В этом весь и спор, — как довольно тонко заметил (на одном религиозно-философском собрании, при спорах о браке) М.А. Новоселов: об «основном христианском настроении». Оно было 2000 лет довольно удушливое, тоскливое, печальное, жалующееся, скорбящее; в общем — трагическое. Нет улыбок, преступен смех, порицаемо удовольствие; и всего страстнее порицается — сладчайшее, муже-женское, «любовь», соединение. Теперь, я беру это, беру самое сладкое (даже по сознанию аскетов), и, рассматривая, с недоумением говорю: «Да что же тут неправда? Неправда — в хитрости, заносчивости, власти, скупости. А это, из чего рождается такое чудное существо, как дитя, такое невинное, — оно скорее мне думается уже свято, нежели греховно. Каковы деньги, таковы и проценты; и если (приведем сравнение) от „двух в плоть единую“ отрезаются такие благодетельные „купоны“, как дитя, то не очевидно ли, что „любовь“ и сопряжение полов не только не есть фальшивая ассигнация, как уверили все человечество аскеты, но это самый верный „закладной лист“ несокрушимого банка. Проценты хороши — капитал хорош. Напротив, основной фонд аскетизма (продолжаю сравнение) подозрителен по процентам, им приносимым: кто же был (берем центр), — кто был, говорю, гордее пап, властолюбивее, заносчивее? И дух этот каков в центре — всюду и на периферии, везде: „приидите и поклонитесь нам“. Папа — и Иов, „имевший семь сынов и семь дщерей“: подумайте, сравните. Иаков, который до последней прелести знал все оттенки души и нрава и энергичной Рахили, и скромной Лии, и стыдливых Баллы и Зелфы, — как он не похож на Григория Гильдебрандта, введшего для всего Запада целибат. Но вдумаемся же, почему в благости такая разница у девственника и патриарха, столь обильно семейного? Зная до гортанных звуков голоса, до шелеста платья, до приветливой встречи ввечеру, при закате солнца — четырех этих человек, а с двенадцати сынами — шестнадцать, как мог он глубоко и вплотную постигнуть существо человеческое; и так как это — семья, любимое (не как у нас), все „нравящееся“ ему, — то он постиг это с доброй, ласковой стороны, со стороны ласкаемой им и ласкающей его. Бездны оптимизма! лазурный свод со звездами! Гильдебрандт же никого вплотную не знал; как аскеты и вообще знают „подчиненных“ или „равных“. Совсем другая сфера наблюдения, — холодная, или колючая: „уксус“ и еще что-то. И я не порицаю Гильдебрандта, но сострадаю ему. Каково поле — таков и цветочек; какова песчинка — такова и пустыня. Возлюбим индивидуумы — тогда возлюбим и человечество! Но когда в „человечестве“ есть только начальники и подчиненные, „устав“ и „правила“ (монастыря, службы духовной), как полюблю я человека! Аскеты, единого не любящие („вплотную“), — не любят и человечества! Не верю этому, подозреваю. Таким образом и я проповедую любовь к человечеству („Христов дух“, ведь так?), но захватив в нее и родники любви (avo amoris, позволю для яркости выразиться) и располагая человечество по такому плану, чтобы сама собою, без особенного моего проповедания, рождалась среди него любовь. Тогда как аскеты принесли любовь какую-то странную; тугую, непринимающуюся: проповедуемую, — но от того-то и проповедуемую бесплодно тысячу лет, что сами же они ампутировали природный и Богом установленный родник ее (Адаму „нравится“ Ева, это первое его от нее впечатление, выразившееся в знаменитом восклицании его), отделили любовь от родника любви — прокляв его. В круге моей мысли исключена трагедия, остающаяся лишь в форме естественного зла (смерть, болезнь; также недостатки воли, напр., недостаток в человеке любви, не вечная любовь); девушка с ребенком — для меня дар Божий, а вот измена — символ и последствие грехопадения: вообще грехопадение — всякая слабость человека, бессилие. Против этого-то исключения трагедии из концепции моей (не из природы) и восстали аскеты, напр. „трагический“ (не без оттенка комизма) В.С. Соловьев и еще более совсем унылый (от неуспеха церковно-приходских школ) С.А. Рачинский, а по примеру больших — и сонмы малых: „Это — не от духа Христова: дух Христа — печальный“. Но, не входя здесь в рассуждения, замечу, не есть ли эта фраза Иоанна Крестителя („покайтесь“) — „преходящая“, которой смысл сам собою прошел, когда пришел Христос, сказавший Нафанаилу: „Истинно говорю вам — отныне увидите ангелов, сходящих с Небеси и восходящих на Небо“? Нафанаил же был под смоковницею, и так тщательно под нею (для чего-то) укрылся, что, по удивлению его словам Христа: „Я видел тебя под смоковницею“, — можно заключить, что никто из людей, а только Один Бог, мог увидеть его там. И все человечество знает эти „смоковницы“ около себя: отчего не представить, что Бог как взял отсюда именно Нафанаила — берет отсюда же и избраннейших своих исповедников! Аскеты, так великие религиозным духом (кто это оспорит для некоторых?), может быть, и сами не знают подлинного родника его: смотрите, ветви „смоковниц“ их опущены особенно низко, до полной непроницаемости; но бл. Иероним говорит: „Нигде нет стольких соблазнов, как в пустыне; пока я жил в Риме, между женщин, я не думал о них; теперь я в одиночестве; но как пылает внутренний огонь!“ Теперь, озирая все в общем, я как бы подымаю ветви „смоковницы“ и говорю: „Да тут и всегда были только Нафанаилы, люди добрые, простые: вот — Иов, там — Авраам с Саррою и Агарью, еще — Иаков со стадом, женами, двенадцатью сынами и далее — Давид с Мелхолою, еще — Соломон с Суламитой: все — люди, о безбрачии не помышлявшие. Они-то и были добрейшие („плотнейшее“ познавание индивидуумов). Им и следует подражать, как исполнителям заповеди, и не искать других примеров“. Все это просто и непреступно; хотя „основное настроение“, — как справедливо заметил М.А. Новоселов, при этом радикально изменяется. Но уже я не виноват, что В.С. Соловьев, М.А. Новоселов, С.А. Рачинский и пр. так унывали, что даже и „искупление рода человеческого“, и „богосыновство“, и „богочеловечество“, и даже „церковноприходские школы“ их развеселить не могли, не могли прояснить их души. А „понравилась“ бы им девушка — может, и не так сумрачны были бы; родился бы у Соловьева сыночек: совсем другое направление мысли! Во всяком случае, никто меня не может оспорить, что это новая категория, — и если подлинно она „не от Христа“ (М.С. Соловьев, М.А. Новоселов), — то нельзя же ее стереть, она останется крепко, цепко; и если (усиленное утверждение обоих Соловьевых, и опять Новоселова) она — „против Христа“, то, существуя от начала мира и ранее пришествия на землю Христа, она могла бы очутиться в таком странном отношении к Христу лишь единственно при том предположении, что Христос сам повернулся против нее (этой категории). Но прямо и в упор ни М.А. Новоселов, ни В.С. и М.С. Соловьевы ни разу не сказали, не написали: „Христос был враг рождения детей“. А раз этого они не дерзнули написать — и „вся их батарея не стреляет“, т. е. все их обвинения меня в якобы „антихристианском духе“ — как билетики от съеденных конфет: разнесло ветром.