Среди обманутых и обманувшихся
Шрифт:
„К женам, имеющим дурных мужей. Из жизни св. Нонны. Чет. мин., авг. 5-го. Всякий знает, что далеко не все живут счастливо в супружестве и что, при этом, в огромном большинстве, чаще приходится пить горькую чашу женам, нежели мужьям. Там, слышишь, муж вовсе не хочет знать Бога и творит неподобное; там — пьяница; иному все равно, есть ли у него жена и дети или нет; у третьего в привычку вошло постоянно надругаться над женою. Четвертый… да что четвертый? И не перечтешь, сколько есть худых мужей. И вот сердце обливается кровью, глядя на этих несчастных страдалиц, как бы осужденных на каждодневную муку и безграничную скорбь. Как же быть? Неужели так уж и оставить их в этой муке и ничем не помочь им? Ужели нет средства облегчить их горькую участь? Нет, необходимо должно помочь, и есть средство на то, чтобы облегчить их участь. Вы, конечно, спросите, в чем же состоит это средство? А вот послушайте, мы его сейчас откроем вам.
„Мать св. Григория Богослова, блаженная Нонна, была дочь добрых христиан, и родители воспитали ее по правилам христианского благочестия. Но вот ее несчастие: родители выдали ее за язычника. И горько, горько ей, пламенной христианке, было видеть, как муж ее, вместо истинного Бога, чтит бездушные твари и кланяется огню и светильникам. В самом деле, каково ей было, когда она станет на свою молитву, а муж на свою; она начнет молиться Богу, а муж справлять идольские обряды? — Да, тяжело было! Но к чести ее должно сказать, тяжело было только сначала. Нонна была женщина мудрая и волей сильная и скоро средство из тяжелого положения выйти нашла и худого мужа сделала добрым, и из него — язычника сделала также примерного и святого христианина. Каким же образом она достигла этого?
Нонна день и ночь припадала к Богу, в посте и со многими слезами просила у Него даровать спасение главе ее, неутомимо действовала на мужа, стараясь приобресть его различными способами: упреками, убеждениями, услугами… и более всего своею жизнию и пламенною ревностью о благочестии, чем всего сильнее склоняется и смягчается сердце, добровольно давая вести себя к добродетели. Ей надобно было, как воде, пробивать камень беспрерывным падением капли, от времени ожидать успеха в том, о чем старалась, как и оправдало последствие. Об этом просила она,
«— Итак, вот вам помощь, жены несчастные! Подражайте святой Нон-не, и, Бог даст, и вы обратите на добрый путь ваших мужей. Молитесь пламенно о них Богу; действуйте на них упреками, убеждениями и услугами, показывайте им собою пример благочестивой жизни, веруйте в милосердие Божие, вооружитесь терпением и, поверьте, что как капля воды беспрерывным падением пробивает камень, так и вы, несомненно, рано или поздно тронете сердца мужей ваших и эти сердца обратите к Господу. Но если бы, при всем том, вы и не тронули их, то и тут ваше не пропадет, ибо, через свое, здесь на земле, терпение от мужей вы стяжаете себе венец мученический и причтетесь на небе к лику претерпевших до конца» (Гурьев. «Четьи минеи в поучениях»). (Стр. 172–175 разгонистой печати книжки.)
Вот и все, все, читатель.
И ни одного слова о том, что ведь, может быть, муж — алкоголик? вырожденец? «врожденный преступный тип»? Ни которая из категорий этих не пришла на ум, очевидно, ленивому г. Гурьеву и столь же лениво его перепечатавшему А. Рождественскому; и в общем — всему этому духу, ленивому к самой теме («христианская семья»), и не избираемой почти никогда для трактования.
Алкоголизм, вырожденец?.. Но может быть гораздо худшее и обыкновеннейшее. Именно: около жены, робкой в уме своем, недалекой, чуть-чуть даже тупой (ведь это еще не преступление?), может стоять человек стальной воли и твердого ума, о которого «подражайте св. Нонне» — рассыплется, как песок около гранита. Не читали разве составители этих «советов» в «Семейной хронике» С.Т. Аксакова о молодом Куролесове, который издевался над своею почти малолетнею женою, взятою главным образом ради приданого? Да и наконец, «пример св. Нонны» еще надо вычитать из книжки свящ. Рождественского. А до знаменитого 1900 года, когда появилась знаменитая книжка? а безграмотный люд? а люд нищий? Можно ли с ворами поступать, советуя: «Не воруй»? «Но мы — духовные и кроме духовных (мягких) средств иных для вразумления нечестивцев не имеем». Ну, будто бы? а сектанты? «штундисты» и «штундо-баптисты» и прочий люд, который к «нам» лютее, чем Илья Мурзин к жене своей Сусанне? Для них и их «вразумления» даже в служебный люд избираются лица с нарочито-пугающими фамилиями, вроде, напр., известного г. Бульдогова…
Да даже и с женами всегда ли только «духовно» обходятся? Вот рванулась жертва физически в сторону от сожительствующего ей зверя: представьте, вплоть и до 1900 года мягкие в отношении жестоких людей люди выступали жестоко против кроткой и измученной. Никто ей «духовно» не советовал «помириться с мужем», но во исполнение: «тайна сия велика есть» и «еже Бог сочетал (венчание), человек (сама несчастная) да не разлучает» — ей накидывали аркан и влекли опять к истязателю. И все эти Филареты, Иннокентии и Платоны, не могшие иначе, как «мягко посоветовать» жестоким мужьям лучшее отношение к женам (да и где хоть такие-то советы?), не промолвили ни единого слова против возвращения жен к своим истязателям «по этапу».
И никто, решительно никто таким повсеместным мужьям-медведям не посоветовал, как А. Рождественский посоветовал истязуемым женам: «Покинула жена? Делать нечего — стерпите. Знайте верно, что за такое терпение стяжаете ангельский венец».
Торквемада физически и лично, своими руками — никого не мучил. Была издана формула мягкая: «Передаем вам (светскому, государственному судилищу) нераскаянного грешника для наказания самым легким видом — без пролития крови». И несчастных, для исполнения буквы распоряжения («без пролития крови»), — сжигали!!! Пришли грубые люди, люди не меланхолические, не того «основного христианского настроения», о котором зловеще заговорил на Религиозно-философских собраниях М.А. Новоселов, а обратного, веселого, с пивом, девушками, о которых написал Майков:
Каждый вспомнил Соловья такого ж точно, Кто в Неаполе, кто в Праге, Кто над Рейном, в час урочный, Кто — таинственную маску, Блеск луны и блеск залива, Кто — трактиров швабских Гебу, Разливательницу пива…пришли — и ужаснулись! Они не начали по пунктам и «письменности» добираться, кто подлинно
В великолепных auto-da-fe Сжигали злых еретиков,а прямо указали на «кроткого» Торквемаду, который по документам был совершенно чист, неизменно советуя государству «обходиться с грешниками кротко — без пролития крови». Простые, грубые «завсегдатаи» швабских, толедских, вормских и иных «трактиров» — пошли кучею не по адресу к светскому государству, а к воротам «Святейшего Судилища» [7] — и разломали его, и растоптали все, и посолили солью самую землю, на которой оно стояло, дабы ничего не смело расти на его ужасном месте. Грубые люди! А ведь «письменность» вся была на стороне Святого Судилища?! Там были кроткие фразы! И невозможно же, невозможно предположить прямой, в лицо, злобы, хотя бы даже у Торквемады. «Жги!» — нет, этого и он не говорил. Но тайною диалектикою души, но вековым привыканием «к мерам все более и более строгим» и вековым отвыканием от людей, от жизни, от площади, от улицы, от природы — он был приведен к деяниям, уже ничего не говорившим его иссохшему в размышлениях сердцу, его оскорбленному в «святости» сердцу. «Род сей (людской) жестоковыен: и ничем не можно избыть из него беса лукавства»… кроме как тем-то и тем-то, и так вплоть до «огонька». Считаю ли я Л. Писарева, г. Басаргина, М.А. Новоселова — людьми дурными? Избави Бог. Но дух учения их зол: и, лично, может быть, хорошие люди, — они уже введены в лабиринт того таинственного духовного движения, которое на далеком конце завершается Торквемадою. Но в католичестве все завершено, у нас же все оборвано, робко, нерешительно: «Они (г. Мережковский, я и вся „компания“) — филозои» (термин взят из последнего романа г. Боборыкина), формулирует и Басаргин; и слово так выражает основную его точку зрения на нас, что он повторяет ее и в юбилейных статьях о Хомякове, кивая в нашу же сторону. «Филозои, — поясняет он, — любители жизни». Вот это-то, любовь к жизни, — и есть метафизическая точка поворота от мировоззрения ихнего к мировоззрению нашему. Не беспокойтесь: они не только бы простили нам полное равнодушие к религии, к христианству, даже отречение от Лика Христова (ведь не мучительно же они восстают ну хоть на Карла Фохта, Бокля, Бюхнера); все бы простили, полный выход не только из христианства, но из всего круга всемирной религиозности, как простили это или равнодушно отнеслись к этому во всем нашем образованном обществе; но вот этого «филозойства», этого прилепления к миру, уважения к миру — они не простят никогда! ни за что!! Собираю я мелочные факты и размышляю давно: года два назад в каком-то «прибавлении» к «Биржевым Ведомостям», взятым на ходу у швейцара, прочел я в «мелких известиях» на 4-й странице следующий факт: в Алжире (или Тунисе) служил какой-то богатый француз и свел дружбу с мелким туземным князьком. Жил там долго, а князька очень полюбил. И стал ему князек сообщать правила их веры, всю премудрость и, может быть, нам не известную поэзию мусульманства. Мелкий шрифт — короток, и я передам только схему: кончилось тем, что француз по существу ли или по форме — перешел в мусульманство. Во Франции и в Париже ведь давно всякой веры нет; там — франкмасонство, «культ Изиды», «черная месса», вообще мало ли что. Конечно, за переход в мусульманство никто не думал его преследовать. Просто — не интересно было, и никто вопросом о религии его не интересовался. Но, последуя князьку (мне даже неловко писать — но факт достоин философского размышления), он последовательно женился на одной ли, на двух ли туземках. Связи его с Парижем и Францией не были разорваны, и раз в несколько лет он посещал, на несколько недель, свою родину. Понравилась ему очень француженка-девушка, образованная и из общества. Он делает ей предложение, но и объясняет о себе все, т. е. что у него уже три жены. Та ужаснулась. Он ей также нравился, но все его положение ей представилось до того чудовищным, что она не могла постигнуть его сути; а из рассуждений и оправданий его ничего не разумела. Во всяком случае, раньше чем сделать шаг, она захотела увидеть его жизнь на месте, как это «обходится», каков быт и психика. Поехала, долго жила, не соединяя с его судьбою — своей; но наконец, все выверив, может быть войдя в новую духовную обстановку, — согласилась и вышла за него замуж. Доселе — факт: но вот начинается интересное. Через несколько лет со всею своей уже чрезвычайно обширной семьей он приехал в Париж: его никто не принял! ни друзья, ни родные!! Все спортсмены, любители конских бегов, имеющие по 3–4 содержанки, все, наконец, постоянные посетители домов терпимости, соблазняющие и кидающие с ребенком девушек, полные атеисты и не христиане — не сочли возможным просто «узнать его на улице», поклониться. Франция для него умерла. Он умер для Франции. Рассказ меня до того поразил, что я тогда же пришел к догадке: «Тут — метафизика, метафизическая точка всего (исторического) христианства». Дело вовсе не в атеизме — он прощается; не в разврате — и он прощается; не в лице Христа даже — и Его полное забвение прощается же. Все — прощено, ко всему — равнодушны. «Он друг наш, он — приятель наш, хоть и неверующий, хоть bon vivant». Вольтер, английские деисты, Штраус, — нисколько, ни малейше не вышли из «христианского общества», суть — его живые фракции, его филиальные отделения, разветвления. Но (перехожу к другому, подтверждающему примеру),
7
Все ли знают, что инквизиция, во всех ее правах и прерогативах, Римом не отменена, не упразднена — и только не действует (за бессилием, может быть временным)? Не без страха выслушал я это от одного умного, скромного, чрезвычайно образованного католика, — и слова эти сказаны мне были вдумчиво и упорно («и не может быть отменена»).
— основное христианское таинство: покаяние. Без покаяния — нет христианства. Отсюда основные концепции: ад, муки «там» или «награда после покаяния». Всю жизнь грешил, всю жизнь воровал; да, но это — строки. М.А. Новоселов ждет своего: «в конце воровства — покаялся». Капнула черная капля. «А, он — мой!» — восклицает радостно о «брате» Новоселов. Но вот я стараюсь порядочно жить и не выказываю расположения к покаянию. «Ты — антихрист!»
— восклицают М.А. Новоселов, М.С. Соловьев и, может быть, Вл. Соловьев; «ты — филозой» (любитель жизни) — и отворачивается г. Басаргин.
Не жестокие лично, не злые лично, они все утруждены, согбенны душою. И это согбенное положение, неестественное, сообщает угрюмость душе. Поставьте меня на колена, да заставьте стоять не полчаса ради шутки, а три часа, шесть часов, чтобы ноги затекли, на коленях образовались кровоподтеки, — и чтобы томящая скука, скука до отчаяния вошла в душу от монотонности положения и всего окружающего; и — посадите меня на стул или, еще лучше, предоставьте ходить по комнате и даже выйти в сад, идти куда угодно. Один и тот же человек, — я стану неузнаваем в одном положении и в другом. Свободный и счастливый, развалясь в креслах и читая «Дон-Кихота», я рассмеюсь маленьким шалостям вокруг меня, съем недоваренный обед жены и извиню легко проступок детей. «Мне хорошо, пусть будет и всем хорошо». Но когда я страдаю? когда в душе мертвящая скука, а колена болят? Да тогда попробуй-ка ребенок, резвясь, пробежать мимо меня: я ухвачу его за вихор, да и больно, до слез, до крови — нажму этот вихор. Психология: «Не подходи!», «Не веселись!», «Сгиньте все удовольствия!» — образуется невольно в страдающем человеке. Я не спорю, что когда собственное страдание доходит до невыносимости, то черный облачный свод души прорезывается полосами огненного сострадания (к другим) — вспышек все простить и со всем примириться: но именно — только вспышек, которые сейчас же заволакиваются еще более густым мраком отчаяния и злобы. Вот эти прорезы сострадания (впрочем, — словесного только, в воплях) обманули и приманили человечество к аскетам; заставили принять Торквемаду за ягненка. Стадо-то человеческое, вообще благополучное, почитывающее «Дон-Кихота», — доверчиво до тупости и, отирая кровь от зуба аскета, все еще ни о чем не догадывается. Полное благодушных чувств, но средней величины, оно, услышав вопль: «Всем простим!» и «Всех возлюбим!», дивится: «Вот гигантские чувства, к каким мы, смертные, не способны; это — ангелы! у них — святость!» И идут доверчиво, воистину, как овцы, в эту «раскаленную пещь» благих восклицаний и векового, вечного мрака, «скрежета зубовного». «Вся сила страдания (цитирую из „Записок об ученом монашестве“ арх. Никанора одесского), — вся сила страдания, какая только дана монаху от природы, кидается на один центр — на него самого и приливом болезни к одному жизненному пункту поражает его жестоко, иногда прямо насмерть. Это и есть монашеское самоболение (курс, автора). И блажен тот из черной братии, кто силен, кто приобрел от юности навык, кого Бог не оставит благодетельным даром духовного искусства (курс, авт.), а ангел-хранитель неотступностью своих внушений указывает опереться на Бога и церковь, опереться даже без веры и надежды на стену церковную (каково признание? т. е. опереться уже только механично, не душевно, мертво: „Все равно постриг принял — надо выносить“. — В. Р.). Я употребляю слова выболенные, да!.. Я знал монаха, который от боли души не спал четырнадцать дней и ночей. Это чудо, но верно… Я знал монаха, превосходнейшего человека, который, страдая собственно болями ума, выражался так: „Право, становится иногда понятен Иван Иванович Лобовиков“: это — самоубийца-профессор Дух. академии. Иначе сказать, — понятна делается логика самоубийства. И мучится монах в душе прирожденными ей усилиями помирить злую необходимость, явно царящую везде и над всем, от беспредельности звездных миров и до ничтожной песчинки, человека (это — пессимизм, почище шопенгауэровского), — с царством благой свободы, которую человек волей-неволей силится перенести из центра своего духа на Престол Вечности, для которой царствующий всюду злой рок служит только послушным орудием и покорным подножием. А христианский мыслитель, вроде ученого [8] монаха, перед неприступностью этих вопросов или падает в изнеможении и, разорвав ярмо веры (слушайте! слушайте признания!), закусив удила, — неистово бежит к гибели (т. е. безверию?), как бы гонимый роком, или, переживая страшные, неведомые другим томления духа, верный завету крещения и Символу спасающей веры, верный иноческому обету и священнической присяге, с душой, иногда прискорбной даже до смерти, припадая лицом и духом долу, — молится евангельскою, символическою, общечеловеческою молитвою: верую, Господи, помози моему неверию — и, поддерживаемый Божиею благодатью, хотя и малу имать силу, соблюдает слово Христово, и не отвергает имени Христова (до какого отчаяния доходит дело! до каких бездн, краев!!), и пребывает верен возложенной на него борьбе даже до смерти. Вот что я называю мировою скорбью нашей эпохи и вот почему называю ученых (=сознательных. — В. Р.) монахов первыми в этой мировой скорби… Когда случится горе с мирским человеком, он разделит его с родителями, женой, детьми, близкими родными, друзьями. Кроме того, всякому в жизни приходится разделить свою долю страдания с чужою долею близких существ, жены, детей: где тут иному думать о себе, о своем личном страдании? Но и в миру при всех побочных условиях забвения, при развлечениях и проч., наибольшие страдальцы — это люди одинокие, бездомные холостяки, бобыли, грубейшие эгоисты (слушайте!). Они-то и дают наибольший контингент самоубийц. Вблизи монаха нет ни родителей, ни родных, ни, всего чаще, друзей. Даже выплакать горе на груди старой матери, если она имеется, неудобно (!!), не пристало (!): более пристало молча сжать зубы, лежа на диване, пусть лучше горе выльется в этой крови, которая течет горлом из здоровой по натуре груди. А мать, которой ни слова не говорят, пусть там молится, коли хочет, а изнывающему сыну не может подать помощи. Разделить свое горе ему позволительно разве со своею подушкою или с рукавом подрясника, в который уже никто и ничто не возбраняет вылить слез сколько ему угодно — целую пучину. Это и есть Давидово: слезами моими постелю мою смочу».
8
Просто — самосознающего, рефлектирующего, — монаха-генерала, вождя, а не монаха-солдата, ведомого.