Среди обманутых и обманувшихся
Шрифт:
„Ницше, ницшеанство! Злое и насмешливое начало в истории!“ Да, мне кажется, нигде его столько не напихано, но лишь под „благолепною формою“, как у этих тощих фараоновых коров, пожирающих ныне „коров тучных“. Приведенные о разводе слова из Л. Писарева — почему они не „ницшеанские“, не злые, насмешливые, равнодушные к добру и злу, „по ту сторону добра и зла“? Неужели одну и ту же идею, разрушительную, мы не узнаем под разными формами? И если Ницше — злой насмешник и разрушитель, то поистине он только неопытный мальчишка перед колоссальным ницшеанством, которое дало искусительную заповедь человеку: „Не плодитесь! не размножайтесь! и станете — яко бози“. Его начала и ходов мы не расследуем. Мы исследуем только общую идею, „веяние“; исследуем ее в средних, уже очевидных моментах. Поразительно, что уже в III–IV веках нашей эры начали появляться случаи хирургического самооскопления, даже среди лиц духовного сана, — что вызвало специальное постановление одного из Вселенских соборов лишать таких лиц сана и чуть ли не предавать анафеме; но постановление это, как и другие в защиту брака, осталось холодным и внешним законом: поэзия скопчества продолжалась, „веяние“ веяло, проникая во все уголки жизни, в каждую книжку, в каждую картинку, во всякий звук музыки, пения, легенды, прозы и вымысла. И оно искоренило формальный закон, без подробностей в нем, без защит его, без подпор ему. Творится „новая тайна беззакония“, высказался г. Басаргин о всей совокупности защищаемых мною идей. Какое недоразумение, отвечу я скромно, тихо, беспритязательно. Да смел ли бы я говорить так твердо, не будь совершенно убежден, что борюсь против „тайны беззакония“, но прокравшийся как тать, как тень, почти в шапке-невидимке, в среду исполнителей единственного (заметьте, единственного!) закона, данного первой чете до грехопадения: „Размножьтесь! наполните землю!“
Позже начал веять „дух“ противоположный; так — краткое „веяние“, без громов, молнии, незаметное, неуловимое. Вначале оно только окислило плодородие. К сладким (и свежим) плодам райских дерев прибавило горечь. Есть сладкий миндаль, попадается — горький. Горькая миндалинка выросла на сладком миндальном дереве. Замечательно,
4
К признанию по крайней мере некоторой правоты моих мыслей начинают приходить, пусть немногие еще, духовные писатели-священники. Из них один, в духовном журнале, заметил, что собственно Бог основал изречениями первой человеческой чете «размножение, но еще брака не установил» (автор, очевидно, «брак» смешивает с формами его «заключения»). Какова бы ни была мысль автора, он точно указывает, что «повеление Божие множиться» обнимает благословением всю сумму человеческого (общечеловеческого) размножения: и уже не его (рождения) вина, что не все оно вобрано внутрь себя «браком» (формами заключения союза), но что эта форма, растеряв множества зерна, приняла в себя лишь часть Божия заповедания, отвергнув другую. Не менее ценны рассуждения другого священника об отношении к браку Ветхого и Нового Завета, — где он говорит, последуя указанию Спасителя на первый Завет, что «от начала не было так», и безбрачие есть тенденция, вовсе не известная пророкам, законодателям и повествователям Библии («тайна беззакония начала действовать»). Все это ценно, и духовенство наше, вообще очень упорное в исследовании, раз начав размышлять, — долго не остановится в движении мысли, которой любопытство возбуждено.
Так все было устроено в дивном организме плоти, для спасения плоти: как в духе есть свои законы, инстинкты, отдаваясь коим он доходит до гениальности. Семья, учрежденная Богом, — нет, сильнее: человек, сотворенный Богом семейно, — вне всякого сомнения, и развил бы у себя гениальную (по целомудрию и чистоте) семью, не вмешайся сюда злой дух своими „советами“, противоположно „повеявшими“…
„Никаких законов в плоти нет. Плоть — послед грехопадения, в котором рождается человек как греховное существо; и главная, даже единственная его духовная забота должна состоять в освобождении от этого несчастного последа“ [5] . И вот для этого — новая поэзия, а за нею — и правила, учреждения, законы, которые вытянули кончик муки, данной Еве в наказание за неповиновение, в длинную веревку, в цепь мучений, которая стала связываться с рождением и в которую запуталось рождение. Оно так странно „благословилось“ и так „от души“ люди ему „порадовались“, что — ежегодно целыми тысячами — матери начали удушать собственных детей! Не известное среди кошек, собак — стало у человеков: видите ли, „в обеспечение женской нравственности“. Женщина, чтобы если не „быть“, то хоть сохранить „вид“ нравственности, —
5
Псалом царя Давида (50-й) со словами: «в беззаконии зачат, во грехах роди мя мати моя» — подробно и исчерпывающим образом разобран протоиереем Л.П. У-ским (в книге моей «В мире неясного и нерешенного», 2-е изд., 1904 г.). Отсылаю туда любопытствующих. В добавление замечу оговорку, пришедшую мне недавно на ум: Давид, хотя был пророк, непогрешим не был (вспомним слово Златоуста об ап. Павле: «Хотя и Павел, но человек»). Погрешив (жестокостью в отношении к Урии, мужу Вирсавии: ибо по закону он мог взять ее по разводу, если бы ни она Урии, ни ей Урия не нравились), — итак, погрешив в поступке (ведь этого же никто не отрицает! Ведь это же и Бог ему сказал через Нафана), почему, спрашивается, не мог он погрешить и в слове, во взгляде на рождение?.. Непогрешимо только Богом сказанное (напр., заповедь размножения), а о прочих мы должны иметь в виду: «Не сотвори себе кумира… ни на небеси, ни на земле». Между тем ссылка на 50-й псалом у богословов ежеминутна: и не замечают они, что, смешав «первородный грех» с исполнением «заповеди», они повернули все человечество восстать против Бога, плоды чего (проституция и детоубийство) дымятся как «злая жертва» на руках у нас.
Два слова о невинности всякой единичной матери, убивающей дитя. В секте хлыстов, проповедующей абсолютное безбрачие, как известно, не рождается детей, вовсе, почти: но изредка все же и на хлыстовок находит „проруха“ и они забеременивают; тогда от плода они избавляются или выкидышем, или бросают рожденное дитя в лесу. Читал я несколько брошюр против хлыстов, изданных, между прочим, „Миссионерским Обозрением“, но там нет ни одного упрека „девице Марье“, „хлыстовке Катерине“. Имен не называется; человеки — не обвиняются. Все обвинение ложится на секту, учение, „веяние“. И основательно. Будем же справедливы и зрячи не к одним противникам, но и к себе: и у великорусского, да и у всех европейских народов детоубийство, очевидно, есть не проступок лица, а грех, и смертный грех (я думаю, по ужасным его чертам, — „сатанинский“ грех), „веяния“…
Злой дух, ставший в вратах рождения, приписал ему хаотичность [6] , и он навел несчастнейший и преступнейший испуг на человека — перед исполнением заповедания (единственного!) Божия. „Лучше Мне повиноваться, чем Богу“: не вечное ли это соблазнение злого духа.
Поэтическую иллюстрацию „высокого идеала христианского брака“, какую дали Шиллер и Жуковский, дополним русскою прозаическою картиною. Цитирую газету-журнал „Право“ N 17 за 1903 год:
6
«В вас — хаос шевелится», — обвиняет меня и г. Басаргин. Впрочем, хоть за внимание и некую заботу мысли — спасибо ему.
Екатеринбургский окружной суд. (Истязание беременной жены.) (От нашего корреспондента.) „4 марта в выездной сессии в гор. Ирбите разбиралось дело об истязаниях, мучениях и побоях, нанесенных беременной женщине, последствием которых были преждевременные роды и смерть ее младенца. Сущность дела в следующем: в мае месяце 1901 г. Сусанна Емельянова вышла замуж за молодого парня Илью Артемьева Мурзина; сначала жизнь молодых шла более или менее сносно, но в „Богородицын день“ (22 октября) того же года муж уже порядком „поучил“ свою молодую жену: в их супружескую жизнь вмешалась свекровь Сусанны, Евгения Львова Мурзина, которая невзлюбила свою сноху. Сусанну били чем попало, морили голодом, муж привязывал ее за косы к кровати и держал так привязанную по целым ночам за то, напр., что она (по его собственному показанию) взяла однажды самовольно из сундука 1/2 фунта пряников и отдала их своей матери или не сразу как-то легла с ним спать; на судебном следствии проскользнуло заявление Ильи Мурзина, что жена его по ночам уходила от него, заявление ничем не подтвердившееся.
Сусанна никому не жаловалась, терпела и молчала; с осени 1901 г. выяснилось, что молодой муж Сусанны Илья Мурзин болен сифилисом; в этой болезни он обвинил Сусанну, и побои участились; 4 января 1902 г. он повез ее в больницу в Ирбит, чтоб оставить там, как больную, но в больнице ни врач, ни акушерка, Сусанну свидетельствовавшие, больною сифилисом ее не нашли, а нашли только беременною на пятом-шестом месяце, в больнице ее не оставили, велели везти домой и „беречь ее“. По приезде домой муж, не дав ей обогреться, сдернул с нее платье, а с головы ее шаль и платок, схватил за косы и, бросив ее на пол, начал ее бить за то, что она не осталась в больнице; а свекровь, схватив железный крюк от умывальника, фигурировавший на суде в качестве вещественного доказательства, длиною около аршина, так же стала бить Сусанну этим крюком по чем попало за то же самое; подходила ночь, и Илья опять привязал Сусанну к кровати за косы и, несмотря на мольбы и просьбы несчастной отпустить ее выйти на минутку на улицу, не отвязал ее; старик Артемий Мурзин просил жену свою и сына отвязать Сусанну и сам хотел это сделать, но Евгения Мурзина ему этого не позволила; ночью Сусанна, оставив клок волос, кое-как сама сходила на улицу, а вернувшись, тут же у порога, на голом полу разрешилась мертвым младенцем; и муж, и свекровь были безучастны к этому событию, только старик Артемий побежал за бабушкой-повитухой, та пришла и стала просить воды и тряпок, чтобы привести в порядок роженицу. Но Евгения Мурзина, несмотря на настойчивые требования повитухи, не дала ничего, отвечая: „Не дам я ей, проклятой, ничего, пусть издыхает, как собака…“, и не допустила бабку помочь роженице. Повитуха, видя, что добром с Евгенией ничего не сделаешь и что в доме творится что-то неладное, пошла и привела с собою сотского и десятского, и только при содействии полиции удалось более или менее оказать помощь больной, да и то Евгения Мурзина не дала ни воды, ни тряпок, а Артемий Мурзин все это достал сам; Гликерия Мурзина (повитуха) хотела положить Сусанну, как лихорадочно больную, на печку, но Евгения и этого не позволила и не дала ничего постлать на лавку, и Сусанну пришлось положить на лавку на голые доски. На другой день силой же Евгению заставили истопить баню; в бане бабка, увидя у Сусанны все тело исполосованным, в кровоподтеках, ссадинах и синяках, спрашивала: отчего это у нее? Но Сусанна или молчала, боясь родных, или давала нелепые ответы, как и другим посторонним людям, и только потом уже, некоторое время спустя, объяснила, как ей жилось, и как ее зверски истязали.
Дело не раз откладывалось по болезни Ильи Мурзина; наконец на суд 4 марта предстали болезненного вида молодой парень Илья Артемьев и сморщенная, иссохшая старуха Евгения Львова Мурзины, обвиняемые по 1489, 1491 и 1492 ст. ст. „Улож. о нак.“; виновными они себя не признали; Евгения все время на суде плакала, вздыхала, смотрела на икону и крестилась; присяжные вынесли обоим обвиняемым обвинительный вердикт (Илье дали снисхождение); суд приговорил: Евгению Мурзину к 4 годам тюремного заключения, Илью Мурзина к 4 годам арестантских рот“.
„Уложение о наказаниях“… Судится она по „статьям 1489, 1491 и 1492 улож. о наказ.“: но почему не по „статьям“ (а ведь их много?) „Устава духовных консисторий“, — раз уже „брак есть таинство и судить о нем не принадлежит светской власти, слишком грубой, земной и низменной“, а только духовной. А вот, видите ли: „низменная“-то власть, „земное“-то человечество почувствовало это как злодеяние, возмутилось и пожалело; да и не только пожалело платонически, сердобольно, а и вступилось. Выехали судить дело какие-то „чиновники в мундирах“ и „аблакаты“, люд все презренный, не добродетельный, не небесный: а где же „небесные человеки“? Да рядом с избиваемой — постный суп едят и молоком не балуются. Тощая вермишель тянется в желудке, попахивает грибком — и царство небесное обеспечено. Нет, я серьезно. По настоянию митрополита Филарета московского была выброшена из законодательства (в 40-х годах) статья, установившая развод в случае покушения одного из супругов на жизнь другого. „И брак стал совсем крепок, солиден и свят“. Нет, послушайте: в приведенном случае, который стали судить светские судьи, ведь вовсе еще не содержится „покушения на жизнь“, и такие-то „легонькие“ случаи, ну, простой там грубости и невнимания мужа к жене, можно сказать, и на минуту не заставили обеспокоиться московского владыку и прервать его „воздеяние руку мою“ и т. п. небесную поэзию, слушая которую вся Россия (и мне приходилось) в сладком трепете замирает в Великий пост. Альты-то как заливаются… И свечи, и лампады, и дым ладана. „Не знаем, где стояли, на небе или на земле“, — записали свое впечатление послы князя Владимира от цареградской службы. Но и тогда, около св. Софьи, как теперь около Успения, — всего в нескольких шагах (у нас — в Замоскворечье) те „бытовые“ картинки процветали и все так же не смущали благочестия благочестивых и умиления умиленных… пока не пришли какие-то „аблакаты“, которые „в церковь не ходят, лба перекрестить не умеют“ и все же деревенскую бабу умеют пожалеть лучше „нас“. Право, поймешь которого-то Генриха в Англии, воскликнувшего о назойливом Фоме Бекете: „Кто избавит меня от этого монаха“; поймешь и нынешнего Комба во Франции; и поступок с монастырскими имуществами Екатерины П. Из собственной истории их не поймешь: кажется — „хищение“, „насилие“ и „безбожие“, какой-то хаос, что-то чудовищное. Но из истории замученной этой бабы и того, кто ее судит и кто о ней отказался судить, как о деле „легальном“ и ничего особенного не представляющем (по Л. Писареву: „Не сошлись характерами, и баба ищет нового прелюбодеяния“), — можно понять.
Читатель с впечатлительным сердцем вскочит: „Да неужели же на подобные случаи, которые через исповедь, в слезах, картинно были переданы духовным отцам — переданы во всех городах, столицах, уездах, селах и передавались неустанно с тех пор, как существует исповедь и установлен брак, — неужели на эти реки слез и горя ничем они не реагировали? Никаким не то чтобы законом, судом, статьей в „Уставе духовных консисторий“, — но по крайней мере платонически, красноречиво, через угрозу в проповеди жестоким мужьям, через утешение в проповеди же замученным и оскорбленным?“ Представьте — ничего. Ни звука. Откройте все „творения“, многотомные, протяженные: они все тянут ту же вермишель, проталкивая ее в катаральный желудок, — и вот вам „царство небесное на земле“ готово. Нет, серьезно: слыхал ли когда-нибудь кто-нибудь, чтобы против жестоких мужей поднялись громы, как против Дарвина и „материалистов“, да против тех же „адвокатов и безбожников“, читающих Дарвина, а не „наши томы“. Ни звука. Только раз, в довольно толстой книжке (870 страниц): „Семья православного христианина. Сборник проповедей, размышлений, рассказов, стихотворений. Составил священник А. Рождественский“ (С.-Петербург, 1900), мне привелось встретить единственную за всю жизнь статейку как раз на эту тему: „К женам, имеющим худых мужей“, которую и привожу здесь целиком как историческое выражение исторической „благопопечительности“. Вот послушайте, читатель, как утешил и рассудил: