Сталинградский апокалипсис. Танковая бригада в аду
Шрифт:
Эту ночь так и не сомкнули глаз — развертывали ремонтные мастерские, размещали личный состав. Люди расположились в домах, которые освободили наши танкисты.
Мне выделили домик для медпункта из одной отапливаемой комнаты. На дрова разобрали остатки сарайчика во дворе, забора уже не было — сожгли.
Утром во время завтрака услышали залпы орудий и минометов. Несколько позже стали раздаваться более глухие бомбовые удары. Началось! Содрогался воздух, и выворачивалась земля, и перемешивалось все, что на ней было. Над нами раздавался свист летящих снарядов, гул самолетов. Продолжалась канонада около часа, а затем все стихло. Если внимательно прислушаться, то можно было различить более редкую артиллерийскую стрельбу, автоматные и пулеметные трели. Задолго до этого выехал наш медсанвзвод к своим боевым порядкам.
В полдень мы узнали от водителей, доставлявших к передовой боеприпасы и горючее, что наши почти не продвинулись
Надежды наши не сбылись. Будто артподготовка велась по ложным целям — оборона врага не сломалась. Немцы хорошо укрепили занимаемые рубежи, организовали участки круговой обороны. Пристреляли объекты и точки перед собой, и их огонь был очень массированным, выводил из строя наших солдат и технику.
Танки двигались на больших скоростях на стыке 57-й и 64-й армий, но были остановлены, часть их потеряли, остальные отошли на исходный рубеж атаки. Никак не удавалось прорваться через балку. Снайперы, автоматчики выводили из строя наших людей. Несколько танков горело на поле боя. Неутешительные получали вести.
К месту боев убыла еще одна группа ремонтников бронетанковой техники и колесных машин. Уехали с летучками и бортовыми машинами Саркисян, Ген, Наумов, Кругляков и другие. Очень тревожно прошел этот день.
Взял себе в помощники водителя Якова Зарубина. Помогал отапливать комнату в домике, и было вдвоем веселее. Манько также устроился в отдельном домике. Так ему было удобнее. Ко мне весь день ходили больные, большей частью с простудами и на перевязку с мелкими травмами, обморожениями.
Зарубина больше знали как Яшу. Так его все называли. Хороший водитель, исполнительный, безотказный. Машина его была всегда в хорошем состоянии. Жил замкнуто, разговаривал мало. Незаметно было, что с кем-то сдружился — ровно и уважительно относился ко всем. Недавно подвернул ногу — растянул связки голеностопного сустава. В рейсы пока не ездил — сапог не мог натянуть на ногу. Целый день топил печку, носил наколотые дрова. Вечером настоял чай с прибавлением каких-то прутиков, коры кустарников. Чайник с кипятком стоял на печке, пока она топилась.
После чая раскрыл мне свою душу, и проговорили допоздна. Сказал, что ему нужно получить ранение, как выразился, «в боевой операции», и хотелось при этом остаться в живых, или уж как там выйдет, но не хотел бы остаться калекой. Для него было очень важно, как неоднократно утверждал при перевязках, получить ранение на войне. Удивила меня категоричность такого необычного желания.
— Ведь я из семьи раскулаченных советской властью, — начал он. — Я и моя семья числились врагами народа. В лучшем случае я сын врага народа. Это дело сути не меняет. В лесотехнический техникум до войны меня не приняли. А на войну для защиты своего отечества, советской власти, которая считает меня врагом, меня призвали. Не меньше других хочу победы над врагом, для чего жизни не пожалею, но не могу умереть сыном врага народа, пока не снимут ярлык этот со всех членов моей семьи. Уголовник может кровью искупить свою вину, и у него снимают судимость, а для меня такой возможности нет. Одним словом — враг и навечно. И сейчас живу с этим грузом. Это очень трудная ноша. Она не только в мыслях, а отложила и определенный отпечаток на поведение. Каждый шаг свой приходится выверять, я все время не в своей тарелке, скован, только и жду, что скажут: «Ты сын врага народа и не по пути с нами… Тебе это поручить нельзя, тебе это доверить нельзя…» Автомат мне дали, а вдруг и его отберут? Не должны, — ответил он сам себе. — Высшее начальство там в бригаде знает, кто я. В анкетах об этом написано, и органы вслед все передают, куда бы меня ни перебросили. Вот и вы знаете обо мне. Хотел бы, чтоб об этом осталось между нами.
— С каких мест родом?
— Жили на Смоленщине, под Рославлем. В семье нас было восемь человек. Кроме родителей, деда и бабки, было нас детей — братьев трое и невестка — жена старшего брата. Раскулачили нас в 1930 году. Мне, младшему в семье, было четырнадцать. Работали все на земле. Своей земли было около десяти соток. Взяли у государства в аренду двадцать. Работали всей семьей. В сезон помогали нам еще родной дядька с женой. Работал он на железной дороге. Была еще пасека. Имели пару лошадей, корову и телку. Куры были. Возле дома садик. Имели свои яблоки, вишни, сливы, смородину. Жили неплохо, но вкалывали здорово всей семьей. Налоги государству выплачивали, и себе оставалось. С огорода почти ничего не продавали — уходило на себя. Правда, мед продавали. Считались середняками, зажиточными середняками. В первую волну в колхоз не вступили. Дед был голова в семье и категорически отказался. Он не представлял, как можно отдать нажитое своим трудом в общее пользование. Сначала нас не трогали, когда
— Куда вас выселили?
— В Зауралье, на лесозаготовки. С собой почти ничего не взяли — не разрешили. Сделали это в одночасье, ночью, одежду кое-какую захватили и кое-что из посуды. Вначале было очень трудно. Непривычная работа в тяжелейших условиях. Зимой страшные холода, а летом комары — гнус, может быть, страшнее холода был. Разместили в бараках. Теплой одежды не было. Постепенно приобрели, стали привыкать. Было очень обидно, что всю работящую семью засчитали врагом народа. К этому привыкнуть нельзя. Втянулись в работу, трудились на лесоповале. Семья наша привыкла к тяжелой работе, а любая работа кормит. Построили для семьи землянку — из барака ушли. Все старшие очень скучали по земле. Особенно тосковал дед. Он еще был крепок, но от тоски вскоре умер. Недолго прожила и бабка. Там их и похоронили. Покалечился отец — ногу сломал на лесоповале. Когда стал уже ходить, решили всей оставшейся семьей податься к земле. После долгих мытарств разрешили выехать в Северный Казахстан. Там вся семья пристроилась в колхозе. За три года обжились и стали неплохо жить. Женился второй брат. В начале войны братьев взяли в армию, где-то воюют. И меня вот взяли. Отец бригадир в колхозе, поднял производство зерна и пользуется большим авторитетом. В армию не взяли. Бронь или потому, что калека — нога короче стала, хромает. С ними остались невестки и их дети.
— Какие же вы враги народа? — вырвалось у меня.
— Вот такие… Все думаю, почему же нас раскулачили, когда мы честно и хорошо работали для себя и государства. Мы никого не эксплуатировали, вкладывали только свой труд. Таких, как мы, раскулаченных, было там много, и многие были беднее нас.
У меня создалось впечатление, что раскулачивали тех, кто не платил налоги и прятал зерно от государства. У кого были батраки. Так я представлял кулака: толстого, озверелого, на которого гнули спину другие крестьяне, как изображали его на плакатах. Но Яша и его родители, как он их представил, в образ кулака не вписывались, тем более во врагов народа.
— Зачем тебе ранение? — недоумевал я.
— Хочется надеяться, что это меня поставит вровень с другими советскими людьми. Хочется думать, что так будет, если я пострадаю при защите Родины.
— Ты-то при чем? За родителей не в ответе. А от других ничто тебя не отличает.
— Может быть, по сути и ничего не отличает, а в практической жизни отличает. Я помечен. В лесотехнический техникум меня не приняли. Причина — сын кулака. Меня и в другие учебные учреждения не приняли бы. Останется ли это пятно и после войны? Вообще очень трудно жить так. Дружить с кем-то и то я не могу. Сказать, кто я, не всегда уместно, а если сам узнает, то мне не простит, может, карьеру кому испорчу. А если случайно что натворю? Другому все сойдет, а мне кажется, что любой мой шаг могут растолковать превратно, и я должен оглядываться на каждое мое действие, на каждое слово. Все время чувствовать свою ущербность среди других очень трудно.
— Ты болезненно преувеличиваешь свое положение. Чувствуй себя на равных, как все. Ты не хуже других по работе и в дисциплине. И нечего себя заживо казнить. Выбрось всю дурь из головы.
— Нужно пережить, что пережили мы, в моей шкуре, быть вырванным с корнем из вскормившей меня земли и выброшенным в тайгу на откорм гнусу, пережить унижения, оскорбления, тревогу за близких, обиду на судьбу или на советскую власть… В нашей семье считают, что это были козни завистников, лодырей, которые не любили работать. Мы никогда плохо не думали о советской власти. Сталин, должно быть, вначале не знал, что творили на местах, ибо потом осуждал местных руководителей за неправильное раскулачивание середняков. Вот пережив все это, можно понять меня, таких, как я. Самое страшное, что мы до сих пор не понимаем, за что нам выпала такая судьба.