Стань за черту
Шрифт:
– Так... Так, Савельич... Подал, значит, голос... Так, родимый... Вот и доведется свидеться, как говорят...
– Вот и посоветуйте, - каждое его слово добавляло ей тревоги, - как быть?
– Не мне советовать, не вам слушать... Я вот и сам не знаю, как мне к этому отнестись... Здесь думать и думать надо, а главное - прощать уметь. Вы, женщины, эту тяжкую науку освоили, нам, мужскому сословию, тяжелее... Особенно если кровь замешана.
– Старый он и больной, видно.
– Клавдия подливала и подливала гостю.
– За все отплатил, отстрадал втрое... Выходит, - ее вдруг прорвало, -
Гость поднял глаза и спокойно, уже без тени улыбки, сказал:
– Может быть.
И по тому, как он это сказал, Клавдия поняла, что давний ее адресат не так уж прост, каким хочет показаться, обряжая речь свою шутейными присловиями.
– Что же сделал он вам такое?
– Долго рассказывать.
– Плющ выпил, понюхал хлебную корочку, снова взглянул в сторону хозяйки.
– Только вы напрасно беспокоитесь... Я ведь ни мстить, ни счеты с ним сводить не собираюсь... У меня желание скромное, маленькое: в глаза ему посмотреть... Да-да, не удивляйтесь, только и всего.
– Затем и писали столько лет?
– Затем и писал. И еще бы пять раз по столько писал бы. Чуяло мое сердце: жив Михей свет Савельич! Не тот он человек, чтобы не за здорово живешь пропасть, порода не та.
– Вот и простили бы.
– Счетов, как я уже и сказал, сводить не буду и мстить тоже, а простить простить, извините, не могу.
– Прости, говорят, и сподобишься.
– Для этих баек, Клавдия Андреевна, слишком я много бит. Легко прощать, когда это вам ничего не стоит. Списали долг - и все. Но иногда простить значит дать уверовать в безнаказанность. А это ой как дорого аукается, если и не нам, так детям нашим. Наверное, и нам с вами не всегда сладко жилось только потому, что кто-то, когда-то, не подумав, кому-то что-то простил. Щедрость, так сказать, души проявил. А убытки от этого прекраснодушия приходится покрывать нам, и часто - кровью.
– На столько-то загадывать.
– Одним днем только бабочки живут.
– Да и не вольны мы...
– Во всем вольны, если захотим и не побоимся.
– В словах силы нет.
– Есть. Во всем, что истинно, - есть: и в слове и в деянии.
– Вашими бы устами да мед...
– Эх, Клавдия Андреевна, Клавдия Андреевна...
За этим неровным и внешне бессвязным разговором их и застал Андрей, вдруг появившийся на пороге.
– Общий бонжур.
– Он вопрошающе окинул гостя трезвым оком и повернулся к матери: - Сеньку в городе встретил. Говорит - звала.
– Старший мой, Андрейка, - объяснила Клавдия Плющу, а сыну коротко кивнула.
– Садись, не лишним будешь... Что Семушка?
– С попом нашим ходит. По физиономии судя, за жизнь философствуют... Чем могу?
– Вот отца твоего товарищ тоже про письмо спрашивает.
Мужчины коротко, как бы прицениваясь, взглянули друг на друга, и словно два проводка законтачило: от взгляда к взгляду потянуло светом общности и дружелюбия.
– Тяпнем на брудершафт, ребенок, - налил в обе рюмки Андрей.
– Хоть ты и лыс, как яйцо, в тебе есть что-то от черта.
– А я и есть, в некотором смысле, сатана... Грешник только-только голос подал, а я уже тут как тут,
– Не дави на меня, дитя, я не блокадник... Дай выпить, потом ты будешь исповедоваться.
– Не гони, дед, не гони... Еще успеем... С женщины что возьмешь, а с мужчины можно без околичностей...
– Льстишь, сосунок. Но в общем ты прав. У них, у женщин, всегда так: на глазах когда - убила бы, с глаз долой - в голос. Непонятный народ.
– Это и нельзя понять, это почувствовать надо, милый. У меня, извини, к твоему отцу ох как много претензий, больших причем претензий, а вот взглянул я на нее, только взглянул, по правде, даже и не слушал после, что она там лепетала, но сразу почуял: не смогу, не выдержу, сдамся.
– И сдался?
– Сдался.
И мужчины захохотали, захохотали раскатисто, в один голос, и слышалось Клавдии в их смехе что-то такое, чем они, словно бы враз и навсегда отчуждали ее от своих, лишь им одним доступных дум и разговоров, и потому на сердце у нее становилось тускло и неуютно. И, обидчиво уходя в себя, она уже не слышала последующего разговора. Да ей и незачем было слышать его: все, о чем здесь могло говориться, давным-давно известно ей от самого Михея...
– Рассказывай, маленький, рассказывай...
– А не пожалеешь?
– Не жалею, извини, не зову... Давай.
– Трудненько будет.
– Смотри, ты меня так заранее напугаешь, что и не страшно будет.
– Смотри.
– Ты что, с радио, из отдела "Угадай-ка"?
– Ну, будь по-твоему. Плесни еще для храбрости.
– Ох уж эти мне без пяти минут Матросовы. Пей...
Гость неожиданно отодвинул от себя стопку, посмотрел в сторону Андрея испытующе и с отеческой доверительностью накрыл его ладонь своею:
– Может быть, дед, без этого?
– Может быть.
И та трезвая серьезность, с какой это было сказано, то, присущее лишь вдумчивым и дельным натурам перед началом всякого доброго дела особое выражение, отметившее вдруг лицо сына, озарило душу Клавдии гордой уверенностью: не пропил ума ее старший, не сгинет в нем крепкая материнская закваска!
XIII
"Что же ты можешь рассказать ему, Плющ, - с брезгливой горечью думал, слушая их, Михей, - сверх того, чего ему хватило, чтобы еще до тебя возненавидеть отца родного? Что?"
Нет, он никогда не винил себя за тот поступок. Мало ли каких дел против совести не совершалось в то дымное и голодное время... Он раскаивался сейчас только в том, что пощадил тогда Плюща - не добил. Не пришлось бы ему - хочешь не хочешь - выслушивать теперь всю эту историю, от начала до конца.
Ну хорошо, а что сделал бы он, Плющ, в его, Михея, положении? Неужели улегся бы подыхать рядом с ним - с Михеем, вместо того чтобы выпутаться хотя бы самому? Как бы не так!
Когда там, под Ельней, "мессеры" разогнали их колонну по ближним перелескам и Михей после тягостных блужданий березняками и осинниками Смоленщины с обессилевшим Плющом на спине наконец сложил товарища в случайной лесной времянке и ушел один, он едва ли думал о том, что тот выживет. Потому и прихватил с собой, казалось, не нужные уже задыхавшемуся Плющу пожитки и документы, которыми потом и пользовался долгое время.