Станция Переделкино: поверх заборов
Шрифт:
Со мною и до сих пор так бывает, что смысл слов доходит постепенно, но сразу ощущаю валентность их притяжения (как бы порадовалась сейчас, будь она жива, Мила Павловна, наш классный руководитель, учительница химии, которая вывела двойку за третью четверть в десятом классе мне, старосте класса, — успеваемость никогда не влияла на мой школьный авторитет).
“От Пушкина до Пастернака”. Признанием Сельвинского в своем ученичестве не стоит обольщаться. Евгений Иосифович Габрилович — он, как и Агапов, начинал стихотворцем-конструктивистом — рассказывал, что Сельвинский называл своих
Я вел машину по спуску к пруду — ехали мы, матушка рядом со мной, летом пятьдесят пятого года то ли на Баковку, то ли в Москву, — и вдруг она на меня прикрикнула: “Осторожнее, ты чуть не сбил Пастернака” — я краем глаза успел увидеть на обочине Пастернака, шагавшего в том самом прорезиненном милиционерском плаще, что висит сейчас на вешалке в музее.
Шагал он, скорее всего, от Ольги Ивинской — она жила в Измалкове на другом берегу пруда.
Представляя, как, приобретши вместо Пастернака (по Сельвинскому) геростратову славу, отбыл бы я в колонию вроде Толиной Нижнетагильской, я фантазировал дальше. Вот не получил бы Борис Леонидович Нобелевской премии (ее не дают посмертно). И не пришлось бы сочинять Сельвинскому подлого стихотворения. Не пришлось бы никому позориться речами на собрании, посвященном исключению великого поэта из писательского союза. Сергей Сергеевич Смирнов этого собрания не вел бы, а мой отец не ляпнул бы накануне того, что ляпнул.
И как бы выглядел я перед Леней Пастернаком, узнай он после случившегося… тьфу, после того, что, слава богу, не случилось. Потому что случись наезд — и Леня узнал бы, что за руль я сел из подражания ему…
Я на удивление равнодушен к автомобилям.
В совсем старые времена мог, конечно, отличить легковую машину от грузовой, “виллис” от американского “доджа”, “эмку” от “Победы”, “Победу” от самого первого “Москвича”, “Волгу” от “Победы”, но уж начиная с “жигулей” модели для меня неразличимы, “шестерку” от “девятки” и сейчас не отличу.
Я оставался безразличен к иномаркам, когда из-за них начинался самый психоз.
И никто же не верил в мое безразличие, за дурака принимали.
…Приехали мы поздней осенью восемьдесят девятого года в Париж — снимать документальное кино.
Наш режиссер Володя Саруханов до последней минуты ждал, что его высадят из самолета, не полетит он, сидевший в молодости за кражу, ничего и не снявший особенного — так, две очень средненькие игровые картинки — и теперь перешедший на документальные ленты.
Организация поездки стоила ему стольких усилий, что уже и не оставалось энергии на предстоящие в Париже съемки. И выпивать он начал, не успели взлететь, — и пил до обратного рейса. Визит в Париж был самоцелью — не до кино стало.
Размышляя позднее о случившемся с Ельциным, я обычно вспоминал Володю, в самом конце царствования Бориса Николаевича и умершего.
Но я навсегда благодарен Володе Саруханову за организацию этой поездки, моей первой капиталистической заграницы, непривычному ощущению свободы, какое испытал, когда поселились мы (без каких-либо сопровождающих,
В центре задуманного Сарухановым фильма (он пригласил меня сценаристом) должен был стать (и стал бы, не запей режиссер) выходец из России, точнее из Самарканда (жил там до двенадцати лет), испанец, архитектор Маноло Нуньес (под Парижем он построил комплекс муниципального жилья “Квартал Пикассо”).
Из аэропорта до гостиницы мы добрались на такси — с нами в Париж прилетели оператор Слава и директор Саша (нет-нет, не из органов, почти такой же, как Володя, разгильдяй, сын известного хоккейного тренера Новоженова) — и у себя на третьем этаже составили режиссеру компанию. Московская водка от полета еще оставалась.
Из окна номера я увидел, как на узкую нашу улочку на маленькой красной машине (позже мне объяснили, что она называется “фольксваген”) въехал герой будущего нашего фильма Маноло — действительно герой, красивый брюнет с подвешенным языком.
Мы должны были ехать к нему на ужин в Латинский квартал. На всякий случай Нуньес нас предупредил, что жена у него немка и с трудом переносит пьяных.
Мы целиком зависели от Нуньеса, но теперь уже перманентно пьяный Володя держался с ним гораздо самостоятельнее, чем в Москве или Ленинграде, где мы начинали съемки.
Начал он с возмущения унизительной для гостей демократичностью автомобиля, на котором вез нас к себе архитектор.
Нуньес пытался объяснить, что машину взял у жены-немки, она на “фольксвагене” ездит на рынок, а сам он на работу добирается велосипедом. Но Саруханов не унимался: “Я-то думал, у тебя машина, а ты на «фольксвагене»…”
И что вы думаете? Маноло повернул в обратную сторону — и мы доехали до его мастерской (это рядом с нашим посольством). Он взял свой “мерседес” — и на “мерседесе” мы поехали через Париж.
Маноло я чем-то не понравился — и в Москве, и в Ленинграде раздражал его, видимо, мой слишком авторитетный тон: знаменитые люди не любят, когда в таком тоне разговаривают с ними люди, им неизвестные.
Но в Париже, удрученный упрямым пьянством Саруханова, он неожиданно расположился ко мне и предложил вместе писать книгу (мысли, надо понимать, его, а литературная запись — моя). И мы все чаще разговаривали с ним вдвоем, что вызывало зависть у директора и оператора (Саруханов обычно спал днем в гостинице и на съемки не ездил — сбылась моя детская мечта стать режиссером).
В какой-то день Слава и Саша решили поехать на такси (или машину устроил им Маноло) поснимать парижские улицы, а меня завезли к Нуньесу — он ждал меня возле машины.
Я заметил на лобовом стекле трещинку — и сказал, изображая знатока буржуазной жизни, что у нас в Москве с “мерседесами” обращаются бережнее. “Тем более что это «БМВ»”, — заметил архитектор, и моя причастность к миру преуспевающих людей стала вызвать у него сомнение.
Все писательские дети в Переделкине превосходно водили и водят (кто жив) машину.