Станция Переделкино: поверх заборов
Шрифт:
Ужас, но иногда и спасение от мук совести в том, что подмеченное в нетрезвом виде — алкоголь на время обостряет восприятие — не всегда потом можешь изложить протокольно.
Я привык, что все мне нравится в Лене Пастернаке, — и по ходу вечеринки у Чукера никаких претензий к нему не возникало; меня удивляло, правда, поначалу, что слишком уж свободно чувствую теперь себя с ним на равных, не чувствую больше его былого превосходства (неужели я так вырос, так прибавил интеллектуально за годы невстреч?).
Но что теперь скрывать? На обратном пути — отвозил гостей, вероятно, Женя (ему тогда быть
Зачем-то все мы заехали на Ордынку к Ардовым.
Я всегда вышучиваю рассказы побывавших у Ардовых, что присутствие в них Ахматовой обязательно.
Ахматова, бывало, гостила на Ордынке подолгу, но ее обычно оберегали от встреч со случайными (тем более пьяными) людьми — угощали ею как наградой.
Но на этот раз получилось нарочно не придумаешь — кроме Ахматовой за столом в центральной комнате ардовской квартиры сидел еще и Бродский. Иосифу почему-то сразу неприятен сделался Леня, о чем я не сразу догадался, считая по пьяной лавочке, что Лени для комплекта только и не хватало: Ахматова, Иосиф Бродский и вот еще вдобавок сын Пастернака — сцена из исторической пьесы.
Леонида окончательно развезло — и он встал перед Ахматовой на колени, целовал ей руки. Развезти от такого количества разбавленного пополам с водой спирта может каждого — выпей бы столько Бродский, — и обобщать увиденное вряд ли следует. Но Иосиф не удержался — и что-то пробормотал про отдыхающую на детях природу. Я, корпоративно задетый, сказал Бродскому, что великому поэту следует быть менее элементарным в скоропалительных суждениях. Иосиф тут же ответил уже забытой мною остроумной фразой о пользе элементарности. Что вроде бы элементарного никогда не надо бояться, оно может быть всего ближе к истинному положению вещей… Возможно, я слишком упрощенно интерпретирую высказанную мысль, но и меня спустя немыслимое число лет интересует истинное положение вещей, а не точность цитаты — мне в мемуарах и стихи удобнее приводить такими, какими они запомнились мне, а не такими, как на самом деле; правильно процитировать, сверяясь с текстом, сможет каждый — не каждому, однако, повезло долго жить и войти с памятью в неизбежный конфликт, где правых нет при давно исчезнувших свидетелях.
У последнего, кто остался, должны же быть какие-то права, а не только обязанности все помнить.
Я тогда жил уже на Лаврушинском, в одном с Леней доме — он в старом крыле, а я в новом.
Мы шли от Ардовых вместе — и он предложил мне остаться у него до утра. Возможно, рассчитывал отыскать какую-то еще выпивку дома или просто не хотел расставаться, за всем весельем не обо всем успели переговорить.
Я подумал, что лучше действительно остаться у Лени и не огорчать своим видом родителей — утром я надеялся выглядеть лучше.
Нас встретила на пороге квартиры разгневанная женщина — наверное, жена, — я
Разгневанная женщина тем не менее не прогнала меня в ночь — поместила в какую-то пустовавшую маленькую комнату.
Рано утром я поспешил уйти — чувствовал себя крайне неловко.
Что ни делается, к лучшему — для отметки о твоем эпизодическом участии в истории хотя бы.
Внутри дачи Пастернаков я так и не был — всегда оставался во дворе. А в городской квартире вот даже ночевал.
Леню я больше не видел — и ничего о нем не знал до того, как он лет в сорок с небольшим умер, не знаю отчего (сердце, наверное); видел по телевизору жену его, она заведовали музеем Пастернака, дочь опубликовала недавно воспоминания о деде, которого никогда не видела. Почему-то эти люди не показались мне близкими — и даже память о Лене, таком важном для детства моего человеке, не подтолкнула меня к знакомству с ними.
Тем не менее путь мой к Борису Леонидовичу имел неожиданное продолжение: осенью девяносто пятого года я стал мужем Натальи Борисовны Ивановой, автора монографии о Пастернаке.
III. Аллея классиков
Глава первая
В самом начале шестидесятых театр “Современник” поставил спектакль “По московскому времени”, пьеса Леонида Зорина.
Сам автор подозрительно легко согласился с критикой пьесы, тем более что находился он в лучшей поре — и пьесы, поставленные самыми знаменитыми театрами, у него получались одна лучше другой. Самый, правда, нашумевший спектакль (“Римская комедия” у Товстоногова) запретили, вернее, режиссер из стратегических соображений не стал за него бороться с ленинградским обкомом, но репутации Зорина как самого репертуарного автора это не повредило — удар колуном по тонкой психике сочинителя он перенес со стойкостью закаленного в общении с театрами драматурга.
Тогда я не понимал, зачем Леониду Генриховичу — с его-то возможностями — вообще нужна была такая надуманная по конфликту, на один день скроенная пьеса.
Теперь легко догадываюсь, каким важным казалось в ту минуту Зорину и Ефремову, как руководителю театра, лукаво внушить начальству, что мир искусства видит в нем просвещенного союзника — и не врага, а друга интеллигенции; надеялись предостеречь Хрущева от ошибки, которой он все равно не избежал, взяв в споре мыслящих людей с командным быдлом все же сторону быдла.
В целиком сочиненном (не может быть ничего и близко тому подобного на самом партийном деле) первом секретаре обкома “Современник” и Зорин хотели показать власти, какой мечтают они ее видеть, — хитрость наивных людей.
Второй секретарь обкома — фигура всем знакомая, ретроград и сталинист.
Зато первый секретарь обкома — не только умница, но и рафинированный интеллигент.
Великая загадка лицедейства в том, что об исчезнувшем навсегда образе русского интеллигента потомки смогут судить с обещающей точностью по исполнению Евгением Евстигнеевым роли профессора Преображенского в экранизации булгаковского “Собачьего сердца”.