Станция Переделкино: поверх заборов
Шрифт:
Мы сидели в первом ряду, ногами на поперечный проход. Мимо прошел Сергей Михалков — и без выражения на лице раскланялся с матушкой.
Мне в глаза бросилась уютная домашность его бело-синего свитера. Пиджак, широко открывавший обтянутые свитером грудь и живот, повис на плечах — и на лацкане две лауреатские медали; третья еще предстояла.
Отец вряд ли находился в лучшем материальном положении на тот момент, чем Заболоцкий и Николай Корнеевич, и точно в худшем, чем всегда неплохо зарабатывавший переводами Липкин.
Но у него, как сказали
Он сочинил пьесу для Малого театра, думал о государственных наградах, купил новую (вместо “эмки”) машину — крошечный синий “Москвич” (сколок с другого “опеля”, чем вскоре выпущенная “Победа”).
“Москвич” уже через год пришлось продать.
Сюжет не выдумка — тянется нитью из жизненной ткани, судьба ведет, о чем не сразу догадываешься. А ведь приучают к мысли, что сюжет надо сочинять.
Что угодно можно сочинить, кроме сюжета.
Зато сюжет может сочинить тебя — если сам себя сочинить не может.
Я живу сейчас на даче, где заканчивал свои дни Семен Израилевич Липкин.
Своих книг у нас здесь почти нет — сгорели при пожаре. Но у Липкина (и у жены его Инны Львовны Лиснянской) наверняка же должны быть стихи Заболоцкого. Нашел из наших обгоревших второй и третий тома с переводами, а первый (где стихи) кто-то зачитал.
Опять приходится полагаться на память, а при любой памяти (моя-то давно ослабла, особенно на стихи) обязательно стихотворную строчку чуточку изменяешь — даже у классиков. Тут летчик у края аллеи покоится в ворохе лент, и мертвый пропеллер, белея, венчает его монумент.
А от стихотворения, что захотел вспомнить дословно, у меня в душе вообще какой-то странный отпечаток — ощущение музыки от полузабытых слов и ощущение самой натуры, пропеллера на кладбище, образа из реальности (или реальности из образа) — единственного, что ассоциируется у меня детского и сегодняшнего с послевоенным Заболоцким в Переделкине (“черный бор” на месте горизонта — это все же что-то другое, из догадок, а не ощущений).
Нет теперь этого пропеллера (в авиации он называется винтом — “от винта!”) на склоне кладбища к дороге, тогда из булыжника.
Не помню, с какого года он исчез.
Есть ли ему на могиле, если она сохранилась, в чем сильно сомневаюсь, какая-то замена — обелиск или что-то в этом роде? Я не запомнил имени летчика (летчика — иначе бы почему не крест, а пропеллер?) на могиле — впервые увидел этот косо стоящий винт, когда еще читать не умел, значит, года в четыре, позже уже читал.
Был летчик родственником кого-то из местных, сам ли был из наших мест? В бою ли погиб или умер от ран?
Не разбился ли его самолет где-то неподалеку? Мне теперь кажется, что в детстве я видел обломки самолета. Или поверил, что видел сам, услышав чей-то рассказ, — со мною в детстве такое случалось часто (а сейчас только иногда).
Пропеллера нет.
Лето сорок седьмого года еще не завершилось, а мы оказались рядом — стали жить по соседству на Беговой — и с Заболоцким, и с Липкиным (с Липкиным я познакомился первого сентября сорок седьмого года во дворе школы № 146; тридцатисемилетний отец привел в первый класс восьмилетнего — а мне было семь — сына, мы проучились в одном классе с Яшей до конца школы).
Писателей в нашем поселке (городке Моссовета) было поменьше, чем в Переделкине или Лаврушинском, но тоже достаточно, если перевести на один квадратный метр.
Насчет “соседства” и “рядом” я чуть преувеличил: в московских ведомственных домах все обычно жили вместе, а наши писатели жили кто в одном корпусе, кто в друг от друга отстоящих, но отстоящих по-деревенски недалеко. Согласимся с тем, что на углу всем известной улицы и достаточно известного шоссе образовалось писательское поселение, родственное и Переделкину (и другим литературным местностям — Голицыну, Малеевке, Внукову, в будущем — Красной Пахре) и Лаврушинскому, а через промежутки лет — Ломоносовскому проспекту, переулкам Безбожному (ныне Протопоповскому) и Архангельскому.
Дома на Беговой (и Хорошевке) снесли, но из истории их вычеркивать рано.
Я должен бы перечислить всех живших в городке Моссовета писателей. Но кого-то могу и пропустить. Кроме того, одни довольно скоро переместились в более престижные поселения типа Лаврушинского (а то и улицы Горького, как Чаковский), другие долго оставались на прежних местах; кто-то и умер, возможно, в этом городке, хотя — редкий случай — смертей не помню.
Поэтому говорить буду в основном о тех, кто имеет прямое отношение ко всему сюжету моих воспоминаний (сюжету всей моей жизни).
О Заболоцком и Липкине я уже сказал.
Теперь — о Василии Гроссмане. Мы жили с ним на одной лестничной площадке — он в квартире № 1, мы в квартире № 2.
Десять лет дверь в дверь.
Тем не менее о многом происходившем в квартире напротив я узнал много позднее — и узнаю до сих пор. Сейчас, конечно, новой информации не поступает и не поступит, но услышанное я могу сопоставлять с тем, что видел или слышал тогда.
Мы не дружили семьями. Притом моя матушка хороша была с женой Василия Семеновича Ольгой Михайловной.
Пасынок Гроссмана Федя Губер был намного старше меня. Но мы оба увлекались футболом.
Как-то раз я в Федино отсутствие напросился смотреть финал кубка за пятьдесят первый год. У нас телевизора не было, а у Гроссманов был КВН-49 (самая ранняя марка, с пузатой линзой). Телевизор стоял в кабинете Гроссмана, но футбол он со мною смотреть не стал (хотя помню, что рассказывал моему отцу, как был на каком-то футбольном матче с Федей) — ушел из кабинета. Я долго помнил какое-то дымящееся, клубящееся изображение на увеличенном линзой экране трибун стадиона “Динамо”. Мы жили в квартале от него, что придавало футболу обертональность, сказал бы я теперь.