Станция Переделкино: поверх заборов
Шрифт:
На лестнице начались препирательства между родными и медиками: родные запрещали нести ногами вперед, а медики шипели, что наклон койки при спуске по ступенькам вниз для головы (если нести вперед головою) не слишком хорошо. Больной что-то сострил насчет того, что скользить по наклонной плоскости он не привык.
У Заболоцкого кроме сына Никиты (с которым, студентом второго курса, я расстался в трамвае на Пресне, чтобы через много лет встретиться как старик со стариком, но я все равно был младшим стариком) была прелестная дочь Наташа. Она очень нравилась моей матушке, и матушке
Но судьба приберегала нам сюжет, связанный с двумя этими семьями, поинтереснее.
Вдруг открылось, что Екатерина Васильевна, жена Заболоцкого (“лучшая женщина из всех, каких я встречал”, — сказал о ней сказочник Евгений Шварц), и Василий Семенович любят друг друга настолько, что в своих прежних семьях оставаться дольше не могут.
Все нюансы этой любви переданы в романе “Жизнь и судьба”.
Скажу лишь о своих личных впечатлениях. Я, находившийся в полной власти эгоизма юности, впервые столкнулся с любовью взрослых (иначе не воспринимал Екатерину Васильевну и Василия Семеновича) людей. Смеха она у меня не вызывала, как у домработницы Гроссманов немолодой женщины из деревни, тоже Наташи (“Мне, что ли, влюбиться”, — шутила она, — наши кухни соединял остро пахнувший кошками тамбур черного хода). Но известное недоумение я испытывал: если прелесть Екатерины Васильевны была и для меня в мои годы очевидна, то привлекательность Василия Семеновича стала яснее только после того, как сыграл его в Штруме Сергей Маковецкий, загримированный под Гроссмана.
А Наташа Заболоцкая вышла на всю жизнь замуж за сына Вениамина Каверина, друга отца (семья Заболоцких жила в Переделкине также и на даче у Кавериных).
Сына Каверина, Николая Вениаминовича (ныне академика), я всегда называл мысленно Килькой, будучи с ним в сущности незнакомым. В детстве я был настолько младше, что он меня и не запомнил. Я же видел Кильку (прозванного так, по-моему, за умение хорошо плавать в нашем Самаринском пруду) на участке у Чуковских, куда он приходил играть в какие-то игры для старших к своему тезке Гульке.
Мы жили с Наташей и Килькой по соседству в кооперативных домах около метро “Аэропорт”. А последние лет восемнадцать совсем неподалеку и в дачном поселке — нередко встречались по дороге на электричку. Иногда раскланивались, иногда — по моей дикости (делал вид, что задумался) — и нет.
Года два назад мы одновременно с Килькой лежали в пятидесятой больнице — и я занял ту же отдельную палату, из которой академик выписался.
И вот на днях я узнал, что они с женой уехали в Америку — больше не увидимся.
Ольга Михайловна после ухода Василия Семеновича к Екатерине Васильевне испытывала материальные трудности, а наша семья после успеха отцовской “Жестокости” жила теперь получше, деньги появились — и моя матушка, чтобы поддержать Ольгу Михайловну, купила у нее не очень нам и нужный письменный стол — мы переезжали на Лаврушинский.
Помню, как вносили этот стол в самую маленькую из комнат — и отец сказал грузчикам, что за этим столом работал хороший писатель.
Сам отец за чужим столом ничего не писал. Он и жил по большей части в Переделкине, где был у него стол попроще — письменный стол Василия Семеновича был настоящий
Я завидую детям, умеющим — или не в умении дело? — безоглядно — и главное, на людях — любить своих родителей.
Сказать, что я не любил отца и мать, не решаюсь: снятся же они мне иногда — и я потом долго пытаюсь разгадать смысл приснившегося.
Но на людях я отца с матерью обычно стеснялся.
Стеснялся того, что говорят они и как, — мне особенно не нравилось, как они говорят. Стиль их жизни — стиль жизни семьи, куда и я входил, — не нравился мне тоже.
Часто я сержусь на младшего брата, когда в манере его речи (в его лексике) улавливаю сходство с матерью и отцом.
Сам я иначе научился говорить — и жить вообще старался иначе.
Я не только стеснялся своих родителей, но и наедине с ними относился к ним чаще всего критически.
Когда известность отца постепенно схлынула, я стал избегать в компаниях упоминать о нем — и чувствовал себя в какой-то мере предателем, когда друзья мои, дети писателей, говорили о своих родителях с гордостью (мне оставалось утешать себя тем, что я объективнее других).
Я на самом деле не гордился ни отцом, ни матерью (известности, в общем, не узнавшей, а для меня успех много значит, за что постоянно осуждаем бываю младшим братом).
Я придерживаюсь — внешне, во всяком случае — установленной иерархии, даже если на виду у всех люди незначительные и мне никак не импонирующие.
Мне не нравилась у отца самая известная его вещь (кроме последней трети страницы), мне нравился рассказ, о котором почти никто не слышал.
Но я себе, однако, представлял и подлинные возможности отца (о которых, кроме, кажется, матушки, никто и не знал) — и до последнего дня его жизни надеялся, что он их проявит.
Но, раз того, что ожидал я, не случилось, считаю самым правильным принять эту данность как данность — и не искать никаких подпорок известности. И думаю, что отец, всегда говоривший: “Писатель живет только за собственный счет”, не осудил бы меня и брата, что ради искусственного продолжения известности отца ни он, ни я пальцем о палец не ударили.
В роскошном и неподъемном фолианте “Переделкино” дочки молочницы отцу уделено пять строчек, четыре из которых занимает слегка перевранная эпиграмма, а на пятой сообщение, что был он секретарем писательской партийной организации (и сказано это в контексте, который вызывает предположение, что эпиграмма протестом против его секретарства и вызвана).
Уверен, однако, что выдумка про секретаря — не со зла, а утверждение здесь же, что был отец обходительнейшим и милейшим человеком, — по незнанию. Не был он ни тем ни другим.
Но чем секретарь парткома лучше, чем “певец угрозыска”?
“Певец угрозыска” возникает из той же (где про страхи Заболоцкого) поэмы Семена Липкина “Жизнь переделкинская” (с посвящением прямо в заголовке “Вячеславу”; кто не поймет — Коме Иванову).
Где дочь молочницы и где Семен Израилевич Липкин — виднейший поэт, классик перевода, философ, мудрец и признанный гуру?
Но сходятся они в напраслине, возведенной на одну и ту же фигуру — бывшего арендатора дачи № 3 по улице Тренева.