Старинная шкатулка
Шрифт:
Виталий прожил в деревне неделю, каждый вечер бегал в клуб, дня два шатался с ружьем по тайге, возле топей, озер и приходил, увешанный жирными утками. Мария Прохоровна была довольнешенька:
— Видал, приволок сколько? За месяц не съесть. Да и жирнющие все каки.
— Раскаркалась!.. — буркал Михаил Никифорович. — Я бы на его месте постыдился в таку пору днем шататься по деревне без дела.
Дни стояли еще ничего, теплые, однако ночами уже подмораживало, небо бороздили и мяли по-осеннему тяжелые тучи, налитые чугунной чернотой, и зима была уже на носу. Как всегда в такую пору, дел еще хватало по горло, хотя уборка
С приездом племянника в доме все пошло как-то по-другому, кувырком пошло. Мария Прохоровна не прибирала со стола: она с мужем садилась есть рано, а Виталий поздно, на подоконниках и стульях валялись книжки, журналы и граммофонные пластинки, появились какие-то баночки, коробки, пузырьки, того и гляди, что-нибудь раздавишь или разобьешь, пахло чем-то приятным, незнакомым. Раньше никто к ним не заглядывал из парней и девок, а сейчас Михаил Никифорович всякий раз натыкался у себя дома на кого-нибудь из них. Чаще всего заявлялась Лидка. Встречая бригадира, она улыбчиво щурила глаза: «Виталий дома?», «Слушали вчера по радио передачу о футбольном матче?», — и Михаил Никифорович холодно отвечал: «Я за ним не хожу». А о футбольных матчах он вообще не хотел рассуждать, считая их шутейным делом, вроде игры в городки, детской забавой — пинают мячики. Его и в самом деле страшно удивляло повальное увлечение футболом и хоккеем, и он думал: «Люди порой как овечки — куда одна, туда тысяча. Начни без конца говорить, что игра в чижика куда лучше футбола и хоккея, и все вскорости поверят, что это так и будут смотреть на чижика разиня рот».
В субботу он пробыл на работе до девяти вечера; уже после обеда съездил в Покровку, поговорил там с председателем колхоза и еще кое с кем из начальства; вернувшись, проверил, как ремонтируют коровник, заглянул к старухе-колхознице, которая позапрошлой осенью схоронила мужа и теперь вот, дряхлая, маялась одна-одинешенька (единственная дочь бог знает где), и возвращался домой усталый; отчего-то ломило поясницу и, как с перепоя, тяжелела голова. Деревня уже засыпала, было по-осеннему безмолвно, темно и грустно. Михаил Никифорович удивился, услышав резкий стук: кто-то забивал гвозди. Человека не видно.
— Это ты, Митрофаныч?
— Я.
Присмотревшись, Михаил Никифорович увидел силуэт толстого человека в кителе и армейской фуражке; мужчина повернулся и, видать, тоже вглядывался в него, тяжело, с присвистом дыша. Митрофанович — здешний уроженец, покровский. Еще задолго до войны смотался в город и потом не было о нем ни слуху ни духу. А вот нынешней весной явился. Оказывается, служил он в армии на Дальнем Востоке, на сверхсрочной. Всю жизнь служил, а до офицера не дослужился; пороху, видать, не хватило — так старшиной и остался. Хотел в райцентре стать на якорь, да финансы не позволили купить там дом, и приобрел избу здесь вот, по дешевке. Чин маленький, а пенсия — дай бог; да еще в колхозе подрабатывает — плотничает помаленьку, козу держит, свиней, кроликов целое стадо, рыбачит, сад развел и довольнешенек: «Сейчас я кум королю».
— Тебе светлого дня, видать, мало?
— Мало, Никифорыч. Сам же торопишь: «Давай, кончай с телятником».
—
— С дверью я еще помаракую.
— Чо это у тебя под окном-то? Дерево како-то посадил?
— Рябину.
— Ну вот… А все жалуешься, что времени не хватает. И ноги болят.
— Так оно и есть.
— А с деревьями возишься.
— Интересный ты мужик, ей-богу! — Митрофанович зажег спичку, осветив свое по-солдатски простоватое, мясистое, толстогубое лицо, прикурил. — С зеленью и красивей, и дышится легче.
— Иди в лес и дыши, — усмехнулся Михаил Никифорович. Ему почему-то захотелось подразнить армейца. — И поменьше смоли. А то тебе и в лесу будет душно.
— Ну, знаешь!.. Я бы вот на твоем месте и о тракте подумал.
— О каком еще тракте?
— А вот об этом самом, который возле нас с тобой.
— Ну!
— Не запряг, не нукай. Почему он по деревне проходит? Летом черт-те сколько пыли.
— А где ему проходить?
— Да за деревню отвести, к лесу.
— А чо он тебе мешать стал? Испокон веков тут. — Михаил Никифорович певуче растягивал слова. Таким голосом он говорит только с ребятишками-несмышленышами и с теми взрослыми, которые плетут чепуху.
— Ну мало ли что было. И вообще надо бы хоть немножко подумать о благоустройстве. Поговори-ка вот со своим племянником. Он у тебя вроде бы башковитый. Сегодня подошел ко мне. Ботинки грязные-прегрязные. Пошел речку посмотреть и угодил в яму.
— Скажи ему, что мы скоро гранитную набережную будем строить. Как в Ленинграде.
— А что ты ехидничаешь-то?
— А чо он лез в яму, дурак? Глаз нету?
— Ну, это, знаешь… Он вот говорит, что у нас можно и плотину соорудить. Место для этого вполне подходит. И действительно, не искупаешься, и скотину толком не попоишь.
— Это он говорил?
— Насчет пруда — он.
Михаил Никифорович затаенно усмехнулся:
— А не говорил он, что неплохо бы пароходы по пруду тому пустить?
— Ну, зачем ты все время ехидничаешь, Никифорыч?
— А затем, Митрофаныч, что все это пустые разговоры. Совсем глупые разговоры. Детские. Только людей сбиваете с панталыку. Да наводите тень на ясный день.
Когда армеец рассуждал о деревьях, Михаил Никифорович возражал не шибко активно, понимая, что давно надо бы озеленить деревню, сделать это он собирался еще в прошлом и позапрошлом годах, да все как-то руки не доходили: с ранней весны и до самой зимушки не передохнешь — сев, сенокос, уборка, — только поспевай, людей всегда не хватает, каждый вкалывает за двоих, за троих. Зимой, конечно, полегче. Но опять же не будешь зимой деревья сажать. А разговоры о плотине его просто раздражали.
— А, собственно, почему пустые? — наершился Митрофанович.
— Ну, если говорить всерьез, озеленение — дело стоящее. Тут, возможно, промашку даем. Что касательно плотины… Плотина — не прясло. Ты пруд в Артамоновке видал?
Рабочий поселок Артамоновка в полста километрах отсюда, на пути к городу, на высоких лысых холмах стоит; внизу, в ямине — пруд. Когда-то на месте пруда были два ли, три ли озерка, болотина, тальник, откуда, лукаво журча, степенно протекал ручеек; потом — это еще в царскую пору было — здесь сладили плотину, образовался пруд, куда весной да и в ненастье стала сползать и накапливаться всякая нечисть, распространяя зловоние. Срам глядеть.