Старый колодец. Книга воспоминаний
Шрифт:
Светик был влюблен в нее, когда она танцевала в одесском оперном театре, отец Светика служил там органистом. Это правда. Узнав про Рихтера, она захотела немедленно ему написать. Я посоветовал ей послать письмо на адрес Московской консерватории. Рихтер отвечал ей длинными теплыми письмами, одно она дала мне прочесть.
Ольга жила там же, в доме офицеров, этажом ниже, мы оба трудились в ансамбле и дружили. Этого было достаточно, чтобы население советской колонии нас заподозрило. Я вообще-то, вопреки модному поветрию, не собираюсь разговаривать на подобные темы. Но сейчас надо сделать исключение, поскольку без необходимых разъяснений дальнейший рассказ может быть неверно понят. Так вот, ничего такого не было и быть не могло. Во — первых, Ольга была старая — ей было, как я сказал, лет 27, а то и все 28. Кроме того, она была балерина
Я как генеральский пианист пользовался известными послаблениями. Нам, советским офицерам, настоятельно не рекомендовалось вступать в контакт с местным населением. Я на эти рекомендации не обращал внимания, но меня никто не наказывал за это и даже не предупреждал.
Одним из моих местных знакомых оказался пан Гурвич. Панство Гурвич уцелело, потому что успело бежать в советский тыл. Но оставаться там им не захотелось — и после войны они немедленно вернулись в Польшу, на западные земли, где все было ничье и можно было развернуться. Пан был человек тучный, с очень большим животом, и сильно напоминал капиталиста с советских плакатов 20–х годов. Он и был капиталистом: ему принадлежала большая «кавъярня», т. е. кофейня, и примыкающий к ней «Огрудек Адрия», то есть сад «Адрия». Капитализм Гурвича был диалектическим — в согласии с духом времени, ибо перспективы социального устройства послевоенной Польши были туманны. Поэтому огрудек с кавъярней были записаны на пани Гурвич, ну — на всякий случай, а сам пан скромно служил в государственном учреждении, кажется — в мэрии, и к годовщине свободной Польши получил орден.
Пан Гурвич, естественно, размышлял о способах увеличения доходов своей жены. И тут ему пришла в голову интересная мысль. Огрудек у них был обширный, в центре была сооружена сцена с защитно — акустической раковиной. И он предложил мне устроить сольный вечер. Клавирабенд в саду. Это было увлекательно, но непонятно юридически. Пришлось справиться в политотделе, может ли офицер Советской армии давать сольные концерты для местного населения. Выяснилось, что может, но не в военной форме. В штатском — можно. Штатского, правда, не было, но удалось кое-что собрать у людей, у кого пиджачок, у кого даже и галстук. Другая проблема — с репертуаром, на два отделения получалось как бы жидковато, а учить новое было некогда. Я решил пригласить Ольгу — пусть станцует что-нибудь сольное в первом отделении и что-нибудь еще — во втором. Заодно заработает малость, ей уж точно не помешает, пошлет гостинец своей бедной крошечке.
Все слажено, установлена дата, по всему городу развешаны большие, типографским способом исполненные афиши. Одну такую я привез с собой и гордо хранил еще лет двадцать — пока она не потерялась при очередном переезде с квартиры на квартиру. В городе, естественно, оживление, последний фортепианный вечер тут был, вероятно, когда Щецинек был полноценным Нойштеттином, и людей, которые его слышали, тут давно уж нет… Я усиленно занимаюсь, срепетировали танцы с Ольгой, все готово.
Так. Наступает назначенный апрельский вечер, собираются тучи и начинает накрапывать мелкий дождик. Народ отважно покупает билеты, толпится под зонтиками — но дождик продолжается… Что делать — находчивый пан Гурвич приглашает всех пересидеть непогоду в кафе. Конечно, концерт откладывается, будет объявлено особо, но пока что — «запрашамы панство до локалу». Так это звучит. Кафе имело в тот вечер недурной доход. Нас с Ольгой, естественно, принимают за хозяйским столиком, кофе, пирожные, ликер, коньячок… Тем временем дождик прошел — и для оставшихся, в качестве премии, был исполнен фрагмент концерта. Правда, Ольга во время танца разок упала, но накладку можно было отнести за счет непросохшей сцены.
Стемнело. Ольга попросила меня проводить ее к ее майору. Он жил, разумеется, во дворце командующего, в первом этаже.
— Боря, — спрашивает она меня вдруг, — что вы думаете о майоре?
В возрасте двадцати одного года я был максималистом.
— Ольга, — говорю я, — он, конечно, эффектный парень, красивый и на виду, ничего не скажешь. Но он, по — моему, мало интеллигентен. Он что-нибудь читает? У него хоть одна книга стоит где-нибудь на полке? Вообще, о чем вы с ним разговариваете? Кроме того, как он за вами ухаживает?! По — моему, вы ему нужны только для удовлетворения животной страсти.
Так, беседуя о майоре, мы дошли до места, и Ольга юркнула в известную ей дверь.
Как выяснилось впоследствии — я говорю со слов самой героини, — дела в первом этаже приняли неожиданный оборот. Майор, в согласии со сложившейся поведенческой нормой, захотел было приступить к делу, но хватившая коньяку Ольга его остановила.
— Постойте, — сказала она твердо. — Мне кажется, что вы неинтеллигентны. Вы ничего не читаете! Когда вы прочли какую-нибудь книгу? И потом, как вы за мной ухаживаете? Разве так ухаживают за любимой женщиной! Вам бы только удовлетворить животную страсть. Хоть один цветочек…
Возможно, обалдевший майор в конце концов получил свое. Про это Ольга не рассказывала. Но новый тон, как мы увидим, заставил его насторожиться.
В каком бы углу ты ни оказался, вокруг образуется паутина человеческих связей. Так и в Щецинке.
Профессор Рожанский был первый польский интеллектуал, с которым меня свели обстоятельства. Он не был полным профессором, в Польше, как оказалось, этим званием наслаждался даже гимназический учитель. Рожанский был музыкант, пианист, историк и теоретик, интересы были общие. Меня тогда восхищала его культура, профессиональная и гуманитарная эрудиция. Я не знал тогда, как высоко была поднята в Польше планка профессионального образования для исполнителей и музыковедов. Не могу вспомнить, как мы познакомились. Я любил бывать у него дома — он жил один, посреди главной комнаты стоял рояль, с которого он стирал пыль не каждый день. На рояле и кругом лежали ноты, книги. Мне было интересно там бывать. Он был для меня окном в мир польской, а в некотором смысле и западной или, скажем так, ориентированной на Запад образованности. Это важно. Рожанский отчасти отвечает за мое полонофильство.
Наш ансамбль обслуживал прежде и больше всего наши войска. Но были у него и другие задачи, не без политически — пропагандистской подкладки. К ним относились и концерты для польского населения. Вещь это была тонкая, не могли же мы, скажем, нагрянуть вот так себе, за здорово живешь, в какой-нибудь польский город, объявить концерт, разумеется платный, и развлекать народ. Мы, напоминаю, — политотдельская часть.
Для такого дела существовал специальный общественно — политический механизм — Товажыство пжыязни польско — радзьецкьей, то есть Общество польско — советской дружбы. В Щецинке дружбой ведала энергичная и восторженная пани, имя которой я силюсь вспомнить вот уже который день. Она не только организовывала наши выступления для местных, но бывала едва ли не на всех наших концертах, знала всех и всеми восторгалась. Иногда она приносила цветы особо ценимым советским солистам. Было видно, что дело польско — советской дружбы находится в надежных руках. С таким человеком всегда приятно было побеседовать на польско — русском диалекте.
Однажды пани — по какому-то поводу — пригласила хормейстера ансамбля и меня к себе в гости; редкий случай, когда можно было побывать в заграничном доме. Угощение, в согласии с трудными временами, было скудное, но изысканное — кофе, печенье. С напитками же оказалось свободно, на столе были разные ликеры, даже коньячок. Обилие выпивки при ограниченной закуске ведет к сильному алкогольному опьянению. Состоявшие на армейском довольствии оказались, естественно, более стойкими, тощая пани упилась совсем. Вот тут началось самое интересное: пани стала рассказывать о себе. Выяснилось, что она из весьма состоятельной, более того — аристократической семьи, что от бабушки ей досталось некогда имение под Варшавой, размером эдак в добрую тысячу гектаров, что теперь, при народной власти, все девалось невесть куда, ничего нет, ни кола ни двора, везде правит это быдло, темное мужичье и хамье, ненавижу! Презираю и ненавижу!
Наутро польско — советская дружба продолжала укрепляться.
Более обширным был, понятное дело, круг знакомств в армейской и околоармейской среде. Кого только не привела военная судьба в Щецинек!
Был там Лейба Гордон, рижский еврей, знавший несметное количество языков. Он обслуживал генералитет — его дело было слушать по ночам иностранное радио и составлять для командования обзор, который он сам называл брехунцом. Возможно, таково было официальное название, поскольку сообщения иностранных радиостанций представляли собой сущую брехню.