Старый колодец. Книга воспоминаний
Шрифт:
Когда все исправили и оставалось только формальное подписание, я вернулся в Щецинек. Мой поезд прибыл среди ночи, часа в три. Я приплелся к дому офицеров, достучался, дежурный солдат открыл мне двери и посмотрел на меня странно. Со сна, наверное.
Отоспавшись, я отправился на второй этаж умыться. По коридору бежала Ольга. Увидев меня, она завопила нечеловеческим голосом:
— БОРЯ!! ВЫ ЖИВЫ!!!!
— Да, вот, живой. Можете потрогать.
— Боже! — воскликнула она на выдохе. — Мы вас уже похоронили! Тут все знают, и наши, и поляки, что вас убили. Возле Быдгоща. Бандиты вытащили вас из поезда и замордовали…
Убедив Ольгу, что все еще присутствую в этом мире, я отправился в офицерскую столовую завтракать. Я не снимался с довольствия,
Эффект был недурен, но хотелось есть.
— Живой, живой, — говорю. — Даже есть хочет, дайте позавтракать.
— А мы вас кормить не можем!
— Это почему же?
— Потому что вы сняты с довольствия как покойник.
— Вы что, все тут с ума посходили?
— Да так вот. Все знают, что вас убили. Мы спрашивали у Манохова из отдела кадров, он сказал, что да, нам об этом уже известно, будем вычеркивать из списков личного состава и посылать похоронную жене… Погиб героически при исполнении воинского долга.
Я очень даже просто мог стать зеркальным поручиком Киже — человек есть, а по бумагам его нет. А из Лигница через несколько дней придет приказ уволить в запас уже несуществующего мл. техника — лейтенанта Бернштейна.
Я успел вернуться в Щецинек в последнюю минуту.
Лясковский клялся страшной клятвой, что новость о моей гибели они с Воробьевым сплавили только одному человеку, какой-то учительнице из русской средней школы.
Ну, вот и все.
Остатки 43–й армии доживают последние дни. Ансамбль расформирован и его балетмейстер отправлен в то место, где ему положено быть. Бедная Ольга со своей бедной крошечкой, по каким лагерям ее мотали, где, в какой приполярной самодеятельности она танцевала? Кому отдавалась, чтобы выжить и сохранить свое дитя, — если девочку ей оставили? Выжила ли?
Эдельсоны вернулись в Москву, Самуил уволился и стал адвокатом, защитил кандидатскую диссертацию. Ольга работала на кафедре истории СССР, была такая наука, в Педагогическом институте. Мы немного переписывались, я приходил к ним, когда бывал в Москве. Жизни пошли по разным колеям, но память о теплой дружбе сохранилась. Однажды, незадолго до нашего отъезда в Америку, Ольга с дочкой Татой, уже не малышкой, а зрелой матерью семейства, приезжала в Таллинн и приходила к нам.
Не знаю, что сталось с театром при Рокоссовском, но С. тоже демобилизовался и вернулся в Ленинград одновременно со мной. Первое время он мне покровительствовал. Я бывал у него на Исаакиевской площади, в Институте театра и музыки, где он не только служил, но и жил — в небольшой квартирке с сумрачной и грозной супругой. Он водил меня по театрам, я смотрел генеральные репетиции. Позднее у меня появилась своя компания — и мы практически перестали встречаться. Между тем, в страшные времена на границе 40–х и 50–х годов, когда каждый был заранее виновен и головы летели с плеч, взбесившаяся фортуна вознесла его на должность Начальника Отдела Культуры Ленинградского Горисполкома — вознесла только затем, чтобы и он допустил грубые идеологические ошибки и впал в ничтожество. Спустя годы его имя промелькнуло в прессе — сообщалось, что он был редактором в издательстве Эрмитажа и снова допустил ошибки.
Володя Лясковский вернулся в Москву и занялся литературой. Мы и с ним поначалу переписывались, он присылал мне длинные и смешные послания. Надо было пробиться, он решил сочинить пьесу. «Не надо сочинять сто пьес, как Шекспир, — писал он мне, — надо написать одну пьесу, но чтобы шла она в ста театрах». Кажется, такую стотеатровую пьесу ему создать не удалось. Постепенно наша переписка
В те годы мы летом отдыхали на даче в Одессе. Как-то, сидя у моих одесских друзей, я вспомнил о Лясковском, взял телефонную книгу, нашел! Прямо на Дерибасовской. Позвонил — он! Скорей на трамвай, с Канатной на Греческую площадь, быстро на Дерибасовскую — и вот я у Володьки!
Да. Раздобрел, оплыл, роскошное обаяние куда-то улетучилось. Мы посидели, поговорили, пошли пройтись по городу, встретили какого-то коллегу — писателя, я заслушал беседу о положении дел в одесской писательской организации, какая тоска. Господи, и зачем я его нашел. Остался бы у меня в памяти один образ — того, молодого, пижона, остроумца, жуира и хулигана Володьки! А теперь — литературная мелочь, поденщик.
— «Черноморцы под землей»! Боря, это же об одесситах на шахтах Донбасса, какой заголовок, а?
Писатель, подрабатывающий «встречами с читателями» по санаториям и домам отдыха… Очень грустная история, очень. Почти гоголевская, с засасывающей «тиной мелочей».
Ну, а Щецинек остался позади. Я уезжал без сожалений, полагая, что весь польский эпизод был навязанной мне интерлюдней, собственно жизнь сейчас должна начаться. Я возвращался к Фриде, в которую был влюблен со школьной скамьи, чтобы уже не расставаться. Предстояло выбрать профессию и учиться всерьез… Но в биографии не бывает нулевых мест, остается след. Цепким оказалось польское начало. Никогда больше судьба этой страны не была мне безразлична. Мне стала близка музыка польского языка. Я старался не забыть то, что уже знал, и добавить к этому новое знание — слушал польское радио, покупал газеты, выписывал популярный «Пшекруй». Знание польского оказалось бесценным для профессиональных занятий — в долгие темные времена, когда зарубежная специальная литература была недоступна, я пробавлялся польскими переводами, их скопилась у меня целая библиотека. Да и сама польская искусствоведческая и теоретическая мысль была часто смелей и свободней нашей. Завязались профессиональные знакомства и дружбы. А визиты в Польшу были для меня праздником. Бывал в Варшаве, Кракове, Познани, Быдгощи, Щецине, Закопане. Но ни в один из моих приездов не удалось добраться до провинциального Щецинка. Жаль, конечно. Оттуда все пошло.
Ну, все, домой, домой. Простые сборы. В черном чемодане гимнастерка, шинель, немного белья и подарки: две тетрадки нот — клавиры обоих фортепианных концертов Брамса в чудесном издании — и тонкая, необычайного изящества заграничная «комбинация», так это тогда называлось, — для Фриды, да еще отдельный трофей — металлическая настольная лампа с длинной изогнутой шеей, таких у нас еще и не бывало. Эта лампа светила мне почти полвека, только вот совершить путешествие в Калифорнию ей не судьба была… Эшелон из пожилых теплушек отвозит сотни демобилизованных на восток, советская граница, пересадка не помню где — и я выбираюсь из поезда в Питере, на Московском вокзале.
В этом месте следует сказать сакраментально стандартное — ну, вот я и дома.
Домом должен был служить город, где я провел до того в сумме недели три. Крышей? Да, вопрос непростой. Конечно, я семейный человек, в Ленинграде живет моя жена, черт возьми, поэтому меня и уволили в Ленинград. Но жена живет в филиале женского общежития Ленинградской консерватории, прямо в здании самой консерватории на Театральной площади, под самой крышей, в чердачной комнате кроме нее еще пять девиц. Вот и весь дом, если не считать черного чемодана и настольной лампы, символа уюта и интеллектуальной сосредоточенности. Туда, в женское общежитие, я и направляюсь. Шесть студенток — две пианистки, одна органистка, две виолончелистки — и я.