Статьи из журнала «Что читать»
Шрифт:
Дело в том, что Уайльд, он же Вильд, действительно диковатый, как и Круг, — открыл вещество, называемое энкефалином (правильней, наверное, было бы «энцефалин», да ладно). Вещество это позволяет понемногу себя стирать из пространства, распылять, преобразовывать — иными словами, при правильном способе думания тело начинает слушаться мозга и либо исчезать, либо трансформироваться по своему желанию. И пока Лаура, она же Флора, отдается кому попало (а потом непременно вытирает промежность полотенцем, это у нее манера такая), — Вильд помаленьку трансформирует себя, стирается из пространства, переходит в высшую форму существования. Начинает он со своих ног. Ноги эти его категорически не устраивают, потому что они слишком малы для тучного тела — это постоянный набоковский символ неустойчивости, неуверенности, так же как волосатая грудь, вообще избыточная волосатость всегда выступает символом зверства, жестокой силы. Я же говорю, он не слишком сложный в этом смысле писатель, аллегории его прозрачны. Кроме того, Вильду не нравится, как эти самые ноги пахнут, невзирая на постоянные ножные ванны. И вот он ставит эксперимент — постепенно их стирает, а потом возвращает на место. И у него получается. Собственно, это
Вот об этом дальнейшем есть у меня смутные догадки: не исключаю, что ученый Вильд и любовник-писатель могли бы в финале оказаться одним и тем же лицом — зря Лаура боится, что они встретятся. Вильд же может теперь становиться чем угодно — почему не предположить, что иногда он временно становится литератором, чтобы обладать ею? Энкефалин позволяет такие штуки, это было бы вполне в духе любимой Набоковым «Странной истории Джекила и Хайда». В черновиках есть как бы и намек на это, мечта о замысле, при котором в романе не было бы постоянного повествователя — а почему? — а потому, что он в кого хочет, в того и прыгнет. Идея движущегося повествователя, переходящего из персонажа в персонаж, приходила многим, но она технически очень трудна; до ума довел ее все тот же Синявский — сначала в «Любимове», где Проферансов скачет из героя в героя, а потом в «Кошкином доме», где писатель вселяется во всех по очереди, заставляя слесаря, скажем, сочинять оду болту восемь на двенадцать. Это идея очень набоковская и, думаю, выигрышная — за ней будущее, требуется только особая виртуозность в строительстве фабулы. Интересно получилось, скажем, у Петрушевской в «Номере один», где герой-интеллигент подселяется в тело бандита — и это тело побеждает его душу, и стилистика монологов причудливо смешивается.
Почему «Лаура» принципиально важна для завершения набоковского нимфетского метасюжета? Потому что никогда еще безнравственная красавица не была у него так законченно отвратительна: по-своему милы и Лолита, и Ада, и даже Марфинька вроде ни в чем не виновата, просто похотливая дура, но жалеет же она своего Цин-Цина, хоть ей и нечем особенно сопереживать, у нее в наличии только один способ контакта с миром… Лаура — законченная машина, чистый механизм наслаждения, транжирства и лжи. Это уже и писатель понимает, даром что вожделеет. Главное же — в этом романе впервые внятно прописана компенсация, выданная романтическому толстяку: он не умрет. Раньше такой компенсацией было только творчество — изобретения Дрейера, преподавание Пнина, философия Круга. Теперь мы видим, что у толстяка есть энкефалин. А у Лауры его нету. И потому она умирает грязно, а ему умирать смешно.
С вашего позволения, я не буду тут касаться всей этой истории про несостоявшееся сожжение, продажу карточек с аукциона (тоже, впрочем, не состоявшуюся — мало предложили) и всякие эпатажные жесты типа принципиального отказа покупать книгу, дабы Дмитрию Владимировичу Набокову не перепала лишняя копейка. Я люблю Набокова, мне интересно все, что с ним связано, и возможность ознакомиться с сюжетом его предсмертного романа мне дорога. В этом романе есть отличные куски. Его замысел, особенно фантастическая составляющая, внушает почтение. Набоков вообще был превосходным фантастом — не зря в письме к Хичкоку он предугадал фабулу «Жены астронавта». Роман здорово придуман, и сохранившихся 9 000 слов вполне хватает, чтобы это оценить. Неоконченная битва впечатляет не меньше оконченной, поскольку она и так триумфальна: Набоков цел, живей многих живых, а демон убедительно заклеймен и кусает крылья. Претензии к переводчику у меня, знамо дело, есть: совершенно необязательно было имитировать набоковскую орфографию — да, он писал «разсвет» вместо рассвета, как все эмигранты первой волны, но живем-то в XXI веке, что ж так усердствовать? «Стегно» вместо вполне уместного «бедра» торчит посреди текста, не обоснованное ничем, кроме желания выпендриться; фирменные словечки русского Набокова вообще неуместны при переводе английских слов — они отсутствуют в авторском переводе «Лолиты», ибо Набокову незачем было подражать самому себе и за собою гнаться. Именно поэтому так раздражают всякие «долголягие» в переводах Ильина — и уж подавно моветоном смотрятся попытки Барабтарло имитировать не стиль даже, а почерк, описки, архаизмы, словно набоковский текст и замысел не самодостаточны и нуждаются в украшательских фиоритурах. Да нормально все, успокойтесь, не надо эту книгу ничем расцвечивать — кому надо, и так поймет.
Набокову не повезло только в одном отношении: он умел писать ясно и увлекательно, что и обеспечило ему репутацию стилиста. На самом деле стилист — это человек, у которого ничего больше нет. В лучших текстах Набокова — скажем, в «Даре» или некоторых главах «Ады» — стиля просто не видно, настолько он органичен; чтобы называться стилистом, Набоков слишком остроумен, слишком иронизирует над собой, слишком умен, наконец. Стилист — это Владислав Сурков или Сергей Зверев. А Набоков, как и написано на его могиле, — ecrivain. Борец со всякого рода аморализмом, пошлостью и самодовольством, умирающий с оружием
№ 12, декабрь 2009 года
Нищета блеска
Так уж получается, что книг номера у нас все чаще оказывается две — не то чтоб мы разучились выбирать, но молодая часть редакции не соглашается с ее зрелой, чтобы не сказать старой половиной. Молодежь кричит: «Утраченный символ!» Старики ворчат: а что «Утраченный символ»? Самый большой тираж — 300 000? Но читать-то все равно невозможно, и сколько можно протаскивать в главную рубрику иностранную литературу? Вот тут у нас вышел отличный русский роман, открывающий давно предсказанную нами серию плутовских эпопей о девяностых. Девяностые, судя по дискуссии Сергея Минаева с Татьяной Юмашевой (знать бы еще, кто стоит за обоими), по блогу Ускова и непрекращающимся форумным сварам, сегодня стали таким же камнем раздора и яблоком преткновения, как Сталин. И вот наш ровесник, сорокалетний с небольшим экономический обозреватель и публицист Сергей Ильин под своим сетевым ником «Ефим Дикий» выпускает в «АСТ» роман «Комерс. Тем, кто не дожил» — книгу столь смешную, неприличную, откровенную и трогательную, что сравниться с ней могут только аствацатуровские «Люди в голом», изображающие ту же безумную эпоху глазами классического ботаника.
Символ, кричит молодежь. Комерс, кричит старичье. И тут до них доходит, что книги-то об одном и том же, только с разных сторон.
Скажем сразу: нам никогда особо не нравился Браун. Он — ухудшенный, ослабленный и запоздавший американский вариант Еремея Парнова, который и знал побольше, и писал поувлекательней. Знаю-знаю, сейчас меня опять упрекнут в квасном шовинизме, а я в ответ повторю свое: учитесь, братцы, любить свое, другого у вас не будет. Советская культура семидесятых не уступала американской — беру, конечно, не технологический, а художественный аспект. Об «Утраченном символе» писать особо нечего — кроме того, что ждали его очень долго, а разочарованы были почти поголовно. У Брауна была великолепная возможность объявить масонство эффектным мифом, пиаром, за которым ничего нет, да мало ли что можно выдумать про масонство! Он, увы, ограничился пересказом общеизвестного. Обойдемся без спойлеров, скажем коротко: романы-квесты, в которых герой собирает и перетолковывает разнообразные артефакты, закончились навеки или по крайней мере надолго. Это неинтересно. Пришла пора более изощренной конспирологии и осмысленных персонажей.
Но одно в романе Брауна примечательно и симптоматично: это роман о ничтожных, в сущности, пружинах великих событий, о том, что не боги горшки обжигают и что великие потрясения вызываются почти иллюзорными причинами; конечно, теория заговора — скучное и плоское объяснение, но сама мысль о том, что пружины мировой закулисы не сложней механизма наручных часов, по-своему и трезва, и утешительна. Мы думали, там ого-го, а там в лучшем случае хи-хи-хи. Это ощущение — не знаю, в какой степени разделяет его сам Браун, — пронизывает всю книгу и остается, как долгое послевкусие. И ровно это же чувство переполняет всякого, кто закрывает роман Ефима Дикого и с облегчением смеется, вспоминая безумные девяностые.
Скажу честно: у меня иногда случается припадок почти подростковых комплексов, горького сожаления о том, что в девяностые я был занят чем попало, кроме главного. Что я делал? Ну, писал какие-то стихи и реже прозу, работал в газете, летал в командировки, влюблялся, женился, растил детей — но не влез в бизнес, не варил варенки, не тер терки, не заработал первый миллион, не снюхал ни одной дорожки, не носился по американским горкам, которые героя «Комерса» — романа стопроцентно автобиографического и абсолютно достоверного — вынесли в конце концов к той же стартовой сумме, а именно 200 USD. И то, как пел Высоцкий, «скажи еще спасибо, что живой». Мне всегда казалось, что это была какая-то особенная жизнь для специально одаренных людей, прямо-таки рожденных для бизнеса, и что с первым заработанным долларом, с первым отшитым рэкетиром, с первой поездкой на Канары все эти мои сверстники становились другими людьми. Вы не поверите, но главный пафос «Комерса» ровно тот же: не боги горшки обжигают. Вы представить себе не можете, братцы, как все это было смешно, унизительно и по-детски. Все, кто сегодня демонизирует те прекрасные времена, выставляя их то единственно свободным, то самым беспредельным временем в российской истории, — даже подумать не могут (или нарочно забывают), до чего все это напоминало песочницу. Точно так же и те, кто изо всех сил пиарит миф о масонах, правящих миром, вообразить не могут, до чего масоны — по крайней мере в изображении Брауна — глупы, наивны и как-то оскорбительно местечковы.
Мне представлялось, что там бизнес, а там засовывание сложенной в 100 раз стобаксовой бумажки под крайнюю плоть. Мне думалось, что там хитроумные схемы — а там идиотская, «до первого заявления в милицию», пирамида вокруг продажи автомобиля «Ока». Держите меня семеро. Я рассчитывал, что там все так и купались в любви роскошных телок — а роскошные телки, оказывается, все были в это время у нас, потому что малый и средний бизнес домогался взаимности девушек из ивановского общежития.
Книга Ильина в этом смысле необыкновенно полезна — она разбивает главный миф о золотом тумане, окутывавшем девяностые годы, о времени великой халявы и сверхъестественных барышей. Ведь то, чему не завидуешь, — не вызывает и полноценной ненависти. Сочувствовать им надо, этим нашим везучим современникам, а не призывать к запоздалому реваншу. Но есть у этой книги и еще один нюанс — весьма важный. Хороша или плоха была эта эпоха, много или мало глупостей наделали наши современники, категорически неготовые к рыночным временам и плюхнувшиеся в них со всего размаху, — а вышли они из нее (те, разумеется, кто вообще выжил) остроумными, выносливыми, сдержанными, многое понявшими ребятами. Именно они — те, кто получил эту закалку, — не потерялись и не скурвились в нулевые. Поскольку соблазны девяностых им уже знакомы, и они на собственной шкуре знают, что власть — это скучно и невкусно, могущество — преходяще, а вот любовь и дружба на дороге не валяются.