Статьи из журнала «GQ»
Шрифт:
И вот почитал я эти сказки, а заодно и собранные Далем пословицы — и вижу, что русский социум в самом деле не христианский, но и не совсем языческий; не воровской, но и не правовой; не идеологический и не слишком моральный, но и не беспринципный. Ценности его лежат, конечно, не в сфере идей, с лекалами традиционной нравственности к нему тоже не больно полезешь, но законы, управляющие тут человеческим поведением, строги и нерушимы, хотя нигде вслух не сформулированы. Изучение этого социума позволило бы избежать множества вредных социальных экспериментов — и, напротив, поставить другие, от которых была бы очевидная польза. Понятно, что при советской власти изучение национального характера не поощрялось, поскольку национальное вообще игнорировалось, ставилось в подчинение классовому, а потом стране было вовсе уж не до того, чтобы изучать себя, — она усиленно примеряла чужое. Но Даль и Афанасьев кое-что успели, Ремизов с Розановым подметили остальное — в общем, фундамент заложен, осталось посмотреть, что уцелело.
Судя по фольклору, да и просто по жизненной практике, русские не способны к систематической мелкой и придирчивом, тщательной и аккуратной деятельности: они предпочитают решать задачи глобальные и лучше бы неразрешимые. Это связано с тем, что в русских природных условиях для любой деятельности
В России самым опасным грехом считается — и является — страх: тут работает тройственный блатной закон «Не верь, не бойся, не проси» — причем верить и просить в крайних ситуациях еще можно, однако бояться нельзя в принципе. С этим тесно связано другое табу: чтобы не бояться, не нужно слишком внимательно смотреть по сторонам и даже в себя. В России не поощряется трезвая самооценка, и тем более опасны — и относительны — оказываются любые выводы об окружающем мире: все не то, чем кажется. Рефлексия — долгие раздумья перед поступком — здесь опять же не одобряется, поскольку русским в высшей степени присущ фатализм, доверие к судьбе, а еще точней — сознание человеческого бессилия перед ней. Когда кто-то слишком долго обсчитывает-высчитывает, а потом с размаху садится в лужу — это вызывает общий восторг. Вертикали в России работают неэффективно и недолго, зато горизонтали — семейственные, земляческие, однокласснические и другие связи — абсолютно надежны: свои опознаются по тысяче тонких признаков, с долгим церемониалом инициации, с проверками на вшивость — зато уж, когда признание совершилось, разорвать эту связь практически невозможно. Я не знаю, что должен сделать земляк, родственник или однополчанин, чтобы его разжаловали из братства (а одноклассник — это вообще на всю жизнь, к сожалению). Карьеризм в России не поощряется, а богатство, напротив, приветствуется, — но опять-таки если оно не было добыто тяжким трудом или иным честным путем, а только если свалилось. Объясняется такой подход тем, что шанс честно разбогатеть в России стремится к нулю, а потому гораздо больше нравственный авторитет того, кто все получил дуриком. Для русских естественно презрение к смерти и та особая ионизация личности, готовность к подвигу, к переходу в особо вдохновенные или рискованные состояния, какая сопряжена либо с очень крепкой верой, либо с сознанием безвыходности положения. Отсюда склонность большинства делать все в последний момент, когда не отвертишься, или вдохновляться высокими, масштабными целями; когда поводов для такой ионизации нет, русский человек охотно прибегает к бутылке. Вообще, чувство готовности к подвигу — сильнейший местный наркотик. Что-либо делается лишь в коллективном вдохновенном порыве, который Твардовский называл «артельным». Виталий Найшуль точно сформулировал русскую национальную — не знаю уж, идею или матрицу: если что-то должно быть сделано — оно будет сделано любой ценой. Если что-то может быть не сделано — оно не будет сделано ни при каких обстоятельствах.
Перефразируя известную фразу Ильи Кормильцева «зачем слово „эгоист“, если есть слово „человек“?», заметим, что «русский» — тоже, в сущности, синоним слова «человек», но в самом его первозданном виде, не облагороженном ни приличиями, ни цивилизацией, но и не испорченном лицемерием. Для человека вообще, но для русского человека в особенности естественно либо стремиться к самоусовершенствованию, доходящему до мечты о сверхчеловечности, — либо стагнировать, топчась на месте. Стандартный европеец способен просто жить, но стандартный русский обязан все время получать — а лучше бы ставить самому себе — все более и более грандиозные, желательно рискованные задачи. В условиях так называемого «достойного существования», как любят либералы называть существование застойное, — русские стагнируют и разлагаются, иногда занимаются взаимным истреблением, но в любом случае пребывают в разброде и депрессиях. От власти они не особенно зависят и относятся к ней немного свысока, поскольку русский социум принципиально щеляст, это такая же значимая его черта, как наличие дыр в швейцарском сыре или в брюссельском кружеве. «Проколы, прогулы», умилялся Мандельштам. Ворованный воздух. В России всегда можно укрыться в щель, и могучим средством национальной саморегуляции является коррупция. Тем не менее власть необходима — чтобы было на кого валить; те, кто эту ее функцию хорошо понимает, туда не рвутся.
И главное: в России нет прямых путей. Только окольные, спиральные, как вот яблочко по блюдечку. Идя прямо, все равно придешь не туда, съедешь по диагонали. Хорошо бы это помнить. Подводя итог сказанному, я, пожалуй, не назвал бы народ, обладающий такой совокупностью качеств, идеальным и даже попросту комфортным для пребывания в нем. Но никакого другого я бы лично себе не пожелал — остается лишь повторить вслед за Кушнером: «Как мы с тобой угадали страну, где нам родиться?»
№ 3, март 2010 года
Кто прячется за гнилой стеной?
В: Кто прячется за гнилой стеной?
О: Новые большевики.
Задавать вопросы в России опасно — немедленно прослывешь предателем идеалов, не одних, так других. И все-таки позвольте вопрос: допустим, сейчас уже видно, что вертикаль хрупка и легитимной защиты у нее нет. Куда уж дальше, если в МВД тотальный бардак, чреватый разгоном, а ОМОН пишет в прессу жалобы на своего начальника? Расшатать эту вертикаль сегодня — дело довольно плевое: нервы у ее хранителей сдают, ничем никому не угрожающие митинги в защиту 31-й статьи разгоняются все ожесточенней, оппозиция, со своей стороны, научилась привлекать стариков, детей и ВИПов, — короче, техника с обеих сторон отработана, а результат предсказуем. Локальный калининградский
У кого есть реальный проект будущего? Изучение российской истории — которая в буквальном виде, конечно, не повторяется, но в переносном обнаруживает исключительную переносность, свободную транспортабельность из шестнадцатого века в двадцатый, — наводит на неутешительный вывод: в критических точках эта история расшатывается без проблем, и то, что вчера выглядело монолитом, обнаруживает исключительную гнилость. «Стена гнилая, ткни — и развалится», — замечал великий тактик Ульянов-Ленин. Но победителями из таких ситуаций выходят, как правило, самые радикальные и темные силы — а отнюдь не либеральные противники диктатур. Это же элементарно, стоит пересмотреть феллиниевскую «Репетицию оркестра», а то и просто зайти в любой школьный класс: опрокинуть власть дирижера и учителя — временами тоталитарную, порой туповатую, — не проблема. Проблема — сделать так, чтобы эту власть немедленно не подобрали хорошо организованные молодчики из тех, что до поры до времени тихо сидят на «камчатке».
Смута сейчас произойдет не по экономическим причинам: вообще, как ни относись к Марксу, его теорию стоило бы подкорректировать в одном — революции случаются не из-за базисов, а из-за надстроек. Сегодня у нас никакого кризиса нет — до кризиса, как сказала экономист и поэт Виктория Иноземцева, дорасти надо. На трубе можно сидеть еще долго, а вот смотреть такой телевизор и слушать таких идеологов можно лет десять, не более. Хочется себя уважать. Хочется, чтобы на тебя не плевали. Хочется хотя бы иллюзорного участия в истории. Эта тоска по осмысленности стала сегодня всеобщей. И если где-нибудь начнется настоящая уличная политика, как в Калининграде, — то уж, конечно, не из-за ЖКХ. Детонатором может послужить что угодно — хоть транспортный налог. Но динамитом служит копящееся отвращение к себе, достигшее сегодня критической точки. В семнадцатом, думается, она была не такой всеобщей — потому что и дурили нас не так нагло, и циники на верхах сидели не столь откровенные.
Так что все готово и даже перекипает.
В истории России еще не было смуты, из которой страна вышла бы более свободной, прогрессивной и обновленной. Всякая смута отбрасывает Россию на десять, двадцать, а то и сто лет назад. Народ может привести к власти освободителя, но через двадцать-тридцать лет (а чаще всего гораздо быстрей) получит тирана. Вопрос о том, в какой степени российские поборники условно-западного пути (в наших условиях западность осуществляется с существенными поправками) готовы предложить альтернативу, — лично для меня открыт. Я действительно не знаю, что варится в их котлах. Не исключаю, что Анатолий Чубайс под крышей Роснано, как некогда в клубе «Перестройка» накануне этой самой перестройки, тайно растит преемников нынешней власти, молодых прагматиков, которые железной рукой поведут Россию к модернизации. Не думаю, что диктатура эффективных менеджеров окажется намного мягче диктатуры бывших силовиков, но надеюсь, по крайней мере, что в их-то глазах массовые репрессии будут уж точно неэффективны (гуманизм для них, кажется, — пустое слово). Но если Чубайс в самом деле не заготовил мощного контрплана, который немедленно начнет осуществляться на руинах нынешней госсистемы, — мы со стопроцентной гарантией получаем нормальную неофашистскую диктатуру, как бы она ни называлась. Лозунгом ее может стать не национальная чистка (национализм, кажется, даже для радикалов уже не актуален), но все тот же модернизационный рывок — только петровский, сопряженный с подъемом на дыбы. Иными словами, если у российской оппозиции — весьма пестрой и консолидированной пока исключительно ОМОНом, — нет конкретного плана и общепонятных лозунгов, — на выходе из нынешней бифуркации, как и из любой русской неразберихи, мы увидим современный большевизм, и тут уж не принципиально, будут ли это законспирированные фашистики из тех, что убивали Маркелова и Бабурову, или национал-технократы с ностальгией по имперскому величию. Факт тот, что свободы в этом режиме будет меньше, разрухи — больше, и у него не останется даже тех сдерживающих центров, которые есть у нынешней — нет слов, чрезвычайно постыдной и противной — российской власти.
Разумеется, люди, выходящие на площади, немедленно упрекнут меня в трусости, а то и в проплаченности. Меньше всего хочется вставать в один ряд с Владимиром Соловьевым, упрекающим оппозицию в том, что она неэффективна, неконструктивна и разобщена. Но от обязанности анализировать ситуацию и проводить аналогии нас никто не освобождал. Все телодвижения власти, направленные на модернизацию и демократизацию, остаются пока пуфом и сопряжены с интенсивным распилом последнего бабла. Все модернизационные мероприятия вроде молодежного «прорыва» оборачиваются профанацией. Механизмов обратной связи между обществом и государством как не было, так и нет. Готовности сменить «тандем» сверху или по крайней мере пустить наверх свежие лица тоже не наблюдается. Диалог осуществляется на площадях, и весьма жестко. Смягчение ситуации сверху, как видим, проблематично. Я хочу лишь, чтобы люди, готовно и радостно ждущие расшатывания этой ситуации (а рады будут все, потому что очень уж стыдно), представляли себе альтернативу. Альтернативой монархии в 1917 году оказались не кадеты, не эсеры, не Временное правительство и даже не Учредительное собрание. Альтернативой была Гражданская война — то есть та же смута — и победа большевиков, реставрировавших монархию в значительно ухудшенном виде.