Статьи из журнала «GQ»
Шрифт:
И я, честно, не знаю, устроит ли меня очередная сверхдержава с очередными ракетами, оплаченными террором. Тем более что до ее прекрасной старости — с Тарковским, Любимовым, Стругацкими, Трифоновым и самиздатом, — я точно уже не доживу.
№ 4, апрель 2010 года
Зачем взрослому идти в школу?
В: Зачем взрослому идти в школу?
О: Чтобы не бояться.
С тех пор как школьная тема вошла в моду, а сериал Гай Германики стал таким же символом перестройки, как «Не хлебом единым» (какова оттепель, таков и символ), — меня не покидает страх за школу. У нас если чем начинают заниматься, мало не кажется: продовольствие окончательно исчезло с появлением Продовольственной программы, школа загнила с началом черненковской школьной реформы, а горбачевская борьба с алкоголизмом привела к стремительному росту последнего.
Смущает меня другое: самые тонкие вещи особенно уязвимы. В них критерий не то чтобы отсутствует — он именно тонок и трудноразличим. Почему, скажем, такое количество бездарей рвется в литературу? Им кажется, что здесь легче самоутвердиться: растолкаешь локтями наиболее талантливых и потому наиболее уязвимых, наговоришь им мерзостей — и царствуй. К счастью, у особо талантливых имеется та самая слоновья шкура, о которой любил говорить Бродский, да и читателя так просто не проведешь — рано или поздно надо предъявлять тексты, и тогда пиши пропало. В педагогике все еще сложней: сюда весьма часто устремляются люди, остро нуждающиеся в любви и преклонении, в горстке фанатичных последователей. Так они пытаются компенсировать свои жизненные неудачи, бытовые катастрофы и даже отсутствие женского внимания. Человек, стремящийся к созданию микросекты вокруг себя и своих идей, чаще всего весьма тривиальных и служащих оправданием личных пороков, — для школы опасней любого невежественного педагога, любой рутинной программы. Так в церкви самый консервативный красноносый батюшка лучше фанатичного неофита со взором горящим. Насколько могу судить, в школу — как и на многие другие прорывные направления — устремляются сегодня главным образом те, кто нуждается в обожании (а также в одобрении своего духовного подвига). И как поставить барьер на их пути — я не представляю.
Штука в том, что в педагогику люди идут главным образом по трем причинам, которые по внешним своим проявлениям почти неразличимы. Первая — собственно методический талант: таким людям нравится учить, делиться ощущениями, которые вызывает у них эстетически безупречное доказательство или мощно написанный текст. Это дарование сродни артистическому — транслировать собственные ощущения, совместно переживать интеллектуальные радости. Это дар редкий, я встречал в жизни не более десятка таких учителей, которые при доказывании теории относительности испытывают истинно эйнштейновский восторг, а при пересказе позднего Толстого рыдают, как дети: такая интенсивность интеллектуальной жизни, такой восторг, требующий немедленно поделиться, — явление редкое, одинаково часто случающееся среди интровертов и экстравертов, трогательное и прекрасное; однако назвать это самой частой причиной обращения к педагогике я бы не рискнул. Думаю, таких учителей в современной России — никак не больше четверти.
Второй случай — самый опасный: человек идет в школу потому, что нуждается в чужой любви и восхищении. Чужая любовь в самом деле обволакивает и хранит: я по себе знаю, что настроение мое, да и дела значительно улучшились с тех пор, как в моей повседневной жизни прибавились ежедневные 12 часов общения с людьми молодыми, веселыми, симпатичными и действительно неплохо ко мне относящимися. В принципе лет эдак за 25 журналистской работы привыкаешь к тому, что многие тебя не любят, — это, в конце концов, профессиональный навык, в нашей профессии необходимый. Журналист, которого любят все, должен менять профессию на первую древнейшую — в ней как раз всеобщая любовь служит серьезным критерием. Однако когда вас вдруг начинают уважать человек пятьдесят — только за то, что вы кое-что знаете и не слишком строго спрашиваете, — это серьезный стимул. За этим — за самым редким веществом — идут в школу очень многие, по моим ощущениям — не меньше половины нынешних педагогов. Особенно это касается словесников, среди которых потенциальные сектанты встречаются чрезвычайно часто. Математика ведь штука объективная — полузнание харизмой не компенсируешь. В истории, а особенно в литературе, все проще: болтай с увлечением, изображай пылкость, строй фантастические гипотезы, умей подольститься к детям и восстановить их против других взрослых, якобы косных и непонимающих, — и ты король.
В школе я вижу полно людей, идущих туда за авторитетом; дети отличаются сниженной критичностью, им проще задурить голову — а потому несостоявшиеся гении в любых областях, прежде всего в гуманитарной, могут получить
Какую же мотивацию оптимальной признаю я? Наверное, свою собственную: о ней исчерпывающе высказался когда-то мой старый друг, ныне покойный гендиректор «Артека» Михаил Сидоренко. Я спросил его однажды: что его подвигло пойти в педагогику? Он ответил очень просто, ибо вообще не любил пафоса: страх перед будущим. Я увидел, какая старость мне предстоит в новом мире, увидел взрослых, какими станут нынешние дети, и понял, что единственным смыслом моей жизни может стать попытка этот процесс как-то остановить или перенаправить. Они могут быть другими — по крайней мере те, кто приедет сюда. И только страх перед будущим заставляет меня выдумывать для них любые новые формы работы, учить тому, что знаю я, и брать на работу таких же запуганных современников. Я не могу жить с ощущением, что все прервется на нас.
Так вот, этот страх и есть самая надежная мотивация. По нему я и отбирал бы педагогов. Это критерий надежный — потому что, в отличие от мессианства, ужас «последних представителей» виден сразу и распознается при первом же собеседовании в директорском кабинете.
№ 5, май 2010 года
Есть ли Бог?
В: Есть ли Бог?
О: Не сомневайтесь.
С доказательствами бытия Божия, а также бессмертия души у меня традиционно возникали проблемы. Не чувствовать Божественного присутствия в мире я не могу, а представить механизмы его осуществления не могу тем более. Думаю, интрига бытия состоит в том, что в жизни как таковой никаких чудес нет, зато в самом ее основании, в ее зарождении и чудесном сохранении лежит такое чудо, которого не объяснит никакая наука. В объяснении частностей и создании полезных устройств она как раз здорово продвинулась, но относительно главных тайн бытия, которые мы все интуитивно чувствуем, но никогда не разгадаем, все пребывает примерно на том же уровне, о котором так хорошо сказал Кушнер: «Толстой не высмотрел, не разглядел Паскаль. А то, что поняли, то знала баба Фекла». Отсюда и надежда узнать все после смерти - то есть вырвавшись из человеческого статуса; боюсь, однако, что это только отдалит нас от разгадки. Здесь-то нам хоть хвост ее виден.
Брак многое изменил — я женился на девушке, которая прошла свой непростой путь к вере и утвердилась в ней прочно, что вообще характерно для сибирского характера: они там долго колеблются, но решившись - не отступаются. Первый год брака прошел в интенсивных дискуссиях, во время которых я с радостью убедился в правоте БГ, ответившего как-то на вопрос о ссорах с женой: «Иногда у нас бывают разногласия из-за трактовки священных текстов». Беря у БГ очередное интервью, я припомнил ему эту фразу, и он искренне удивился: разве это не самоочевидно? Из-за чего, кроме священных текстов, вообще возможны разногласия - не из-за посуды же? И вот жена год с лишним сражалась с моим агностицизмом, а потом ей это надоело - не я, но агностицизм. И когда я в очередной раз часа в четыре утра разбудил ее требованием немедленно доказать мне возможность загробной жизни (страх небытия особенно меня пробивал именно перед рассветом), она вместо душеспасительной беседы процитировала Святых Отцов, рекомендующих вразумлять до двух раз, а потом отступаться в ожидании, когда Господь сам вразумит. А вообще-то дочери рано в школу, спокойной ночи. Сибиряки очень любят спать, что там еще делать-то долгими зимами.
Пошляки сейчас непременно скажут что-нибудь о том, что вот, мол, чем автор занимается по ночам с женой вместо того, что положено,- отсюда и неверие, и прочие болезни духа. Успокойтесь, ребята, эти прекрасные занятия отвлекают от страха смерти лишь до известного возраста. А потом, лет эдак после 28, они напоминают все о том же. В 20 так хочется трахаться, что о метафизике не думаешь вовсе. А после тридцати мировые вопросы так императивно требуют разрешения, что все прочие занятия либо приводят к ним же, либо временно оглушают, как выпивка, чтобы потом ужас нахлынул с прежней остротой.
И лежа рядом с безмятежно дрыхнущей христианкой, которая раз навсегда ответила себе на главный вопрос, я постепенно себя как-то уговорил, что душа бессмертна. У меня был в этом смысле серьезный аргумент: если эта христианка, в обычной жизни существо чуткое и нервное, мнительное до самоедства и требовательное до перфекционизма, если вот эта отличница, никогда ни в чем не уверенная, так уверена в бессмертии души — не может же это быть просто так? Да и вообще без него как-то совсем глупо получается. А мир, по моим наблюдениям, построен так, что если какая-то версия эстетически красива и осмысленна, то она, скорее всего, верна.