Стена
Шрифт:
— Затянул Сигизмунд, — подал голос Горчаков. — Долго любезный собирался. Для длительной осады, согласно военному искусству, лучшее время — перед жатвой, когда закрома пусты. А у нас урожай собран и в этом году прямо на диво хорош. Ржи уродилось сам-десять, овса сам-шесть, ячменя опять сам-десять… Ну да вы-то все знаете, чего это я докладывать взялся.
— Господь вам всем судья! — проговорил, минуту помолчав, Никита Прокопьевич. — Хотел бы я, Бог свидетель, чтоб по-вашему все вышло…
С этими словами, уже не кланяясь, отвернулся и направился к лестнице. Его спутники на сей раз шли впереди него.
Шеин подошел к проему между зубцами. Он перевел дыхание и только теперь разжал пальцы,
За Днепром раскинулся посад. Его как раз накрыло большое солнечное пятно. Восемь церквей. Господи, прости. Дальше шли прямоугольники полей — светлые, где убрали урожай, темные, где посеяли озимые. Дальше — леса, леса… И на горизонте — столбы пыли или дыма.
Первым к воеводе подошел Колдырев и озвучил ту же мысль, что посетила и Шеина:
— А Зобов этот твой — не может ли он крысой оказаться, а, Михайло Борисыч?
— Да ну! Не скажи… — задумчиво ответил воевода. — Крыса ведь втихую свои делишки делает, тайно, под покровом темноты. А этот — этот эвона как люто меня ненавидит! Давно народ баламутит, а сделать я ничего против него не могу. Что богат — так это завидовать надо! Работает он день и ночь. Вон как Безобразов все про пушки, так Зобов про все свое хозяйство знает, и приказчики у него лучше всех живут, и работники в мастерских — больше всех, почитай, в городе имеют. Уважает его народ и слушает. За то и посадским головой — считай, что земским старостой — избрал. А что меня не любит — то не скрывает… Нет, Гриш, сомнительно это.
Вторым был Лаврентий.
— А может, мне его пока — того? — шепнул Логачев Шеину, оказавшись у него за спиной.
— Чего — того?
— В подвал прибрать.
— Слушай, Логачев, а меня ты часом не собираешься — того? Это ж глава выборный! Это ты под Разбойным приказом [44] ходишь, и сам черт тебе не брат, а для меня по закону — в дела Зобова, вмешиваться — не моги и сместить его — не смей.
— Нынче закон у нас воевода один — военного времени. Взял бы я Зобова под белы рученьки… Может, и выведал бы про крысу-переметчика. Ну а коли он ни при чем — и ладно, все ж без него поспокойнее бы было… Гляди, Михайло Борисыч, а то, может?..
44
Разбойный приказ ведал, в частности, расследованием уголовных дел. Губные старосты избирались населением и ехали на утверждение и, вероятно, для получения инструкций по розыску преступников в Москву. Кстати, после 1612 года Разбойным приказом руководил не кто иной, как князь Дмитрий Пожарский.
— Нет, это ты гляди, Лаврентий Павлиныч. За головой своей гляди. И место свое помни. Чай не воевода ты пока, а, Лаврентий? Зобова не трожь.
Очочки Логачева обиженно блеснули. Зачем так-то — да при новеньком?
Слезы Богородицы
(1609. Сентябрь)
Солнце добралось до Фроловской башни, и его луч, попав на рукоять воеводиной сабли, заставил багрово вспыхнуть огромный, искусно ограненный рубин, вделанный в серебро.
Воевода перехватил взгляд Колдырева, невольно брошенный на его оружие.
— Хороша сабля? — Михаил гордо улыбнулся. Боевая. Посильней будет, чем твоя шпажонка-то, Гриш. От самого Государя мне подарок. За Тулу, за государев поход. И знаешь что главное — ведь именно с этой саблей Шуйский Василий Иванович в Кремль въезжал через Фроловскую башню — тамошнюю, конечно, — чтобы самозванца свергнуть! Представляешь? В одной руке — сабля эта, в другой — крест! Сам не видел, но рассказывали: величаво было. Так к
— Нельзя отдавать, — согласился Колдырев. — Токо шпажонку ты мою тож не ругай, она мне жизнь уже спасала.
— Коли ей доверяешь, так и в путь-дорогу можно. Ты ведь в Москву теперь? В Приказе дела ждут?
Колдырев опустил глаза:
— А здесь остаться дозволишь?
— Здесь? — Шеин, казалось, не удивился. — А пошто?
— Да чтоб с самого начала войны воевать, — не раздумывая, ответил Григорий. — Потом еще один человек у тебя будет.
— Ты что, просишь, чтоб я тебя в число осадных людей [45] записал? — спросил воевода.
45
Осадными людьми называли собственно всех участников обороны крепости, но, в первую очередь, тех, кто входил в отряды воинов, дежуривших на стенах и принимавших на себя первый удар любого штурма.
— Запишешь — за честь почту.
Михаил кивнул:
— Видно, в отца ты пошел, Григорий. Не зря Дмитрий Станиславович столько лет в смоленских воеводах проходил… — Шеин явно был тронут. — А что сабель у меня сейчас мало, так сам я, получается, и виноват. Сигизмунд войну нам объявил еще в апреле, как государь Василий союз со Швецией заключил. Тогда же Москва три приказа смоленских стрельцов забрала. А я не возразил, не попереречил…
Осмотр стен и башен продолжался почти до темноты, и когда воевода отпустил всех по домам, на крепостных стенах уже зажигали факелы.
В церквах началась вечерняя служба. Проходя мимо раскрытых дверей Успенского собора, главного городского храма, Михаил и Григорий услышали стройное пение хора. В полутьме трепетали сотни крохотных огоньков, точно души собравшихся там людей дрожали в тревоге перед наступлением тяжкого испытания.
Шеин осенил себя крестом, шагнул через порог, взглядом позвав за собою Григория.
— Хоть оно и грех — не к самому началу службы быть. Поглядят, скажут: загордился, сильно важен стал!.. Поверишь ли, уж неделю как службу не стоял, не причащался.
Кто-то из молящихся и впрямь поглядел на них, пролетел шепоток: «Воевода! Воевода…» Смоляне знали о предстоящем ужасном событии — гибели городского посада. В общем молчании иногда слышался приглушенный женский плач. Но едва начинал петь церковный хор, как все прочие звуки тонули и исчезали — всем казалось, что еще никогда Всенощная не звучала так возвышенно.
Григорий узнал в золотом проеме Царских врат статную фигуру архиерея. Это был архиепископ Смоленский владыко Сергий.
Архиепископ был красив. Крупный прямой нос, глубоко посаженные серо-голубые глаза с постоянным прищуром, красиво изогнутые брови и открытый лоб, который обнажался, когда по ходу богослужения иерарх снимал митру. Черты его лица, обрамленного седой не по возрасту, пушистой бородой, находились в приятном равновесии. Лицо его светилось покоем. В архиепископе чувствовалась физическая выносливость, возникшая от ежедневной многочасовой работы и опять-таки многочасовой молитвы, когда многократно следующие земные поклоны сменяются долгим стоянием перед образами. Походка у него была монашеская — ни сурова, ни ленива.