Степан Эрьзя
Шрифт:
Елена Ипполитовна хорошо знала его и давно догадалась, что сердится и обижается он именно из-за того, что она уезжает. А что ей еще оставалось делать? Того, что произошло тридцать лет назад, уже не поправишь. Слишком много пролегло между ними за это время. У каждого была своя жизнь. Теперь оба они стоят у ее конца.
Он немного смягчился и спросил, когда она уезжает.
— Я тебя провожу.
— Не надо, Степан. Зачем тебе таскаться по вокзалам? Поезд отходит поздно ночью.
— Ну как хочешь...
В ее присутствии Эрьзя держался, всем своим видом показывая, что ее отъезд для него ничего не значит. Но, оставшись один, опустился на колени, обнял Леона и заплакал. С уходом этой женщины будто оторвался от его души целый кусок жизни...
Одним
Бывали у скульптора и художники из Саранска. Виктора Хрымова он знал со дня своего приезда из Аргентины и относился к нему по-дружески, всегда радуясь его приезду. Хрымов не раз пробовал уговорить скульптора перебраться из Москвы в Саранск. Но Эрьзя выслушивал его молча, ничего не обещая. Может быть, он и согласился бы переехать в Саранск, если бы подобный разговор состоялся сразу же после его возвращения из Аргентины: у него тогда не было ни квартиры, ни мастерской. Тогда его никто не звал. Да и стар он теперь стал трогаться с места. Пусть у него здесь тесно, негде повернуться, но он уже привык к этой тесноте...
В старости человеку кажется, что время идет быстрее. На родину скульптор вернулся семидесятичетырехлетним человеком и не заметил, как прошло шесть лет, и вот ему стукнуло восемьдесят. Он ни разу в жизни не отмечал день своего рождения шумным весельем, в окружении гостей. Из года в год этот день проходил так же незаметно, как и другие, разве только кто из близких друзей изредка напоминал ему о нем. Да и друзей-то у него всегда было мало... Он думал, что и восьмидесятилетие встретит так же, как все другие круглые даты своей жизни. Но случилось иначе. Вечером 26 октября в мастерскую скульптора неожиданно пришли друзья. Они принесли с собой шампанское и много цветов. Эрьзя был тронут до глубины души и не скрывал своих слез. А вскоре в газетах появился Указ Президиума Верховного Совета СССР о награждении скульптора Эрьзи за заслуги перед народом в развитии современного изобразительного искусства орденом Трудового Красного Знамени. Эта высокая награда явилась главным и неоспоримым подтверждением того, что заслуги скульптора Степана Дмитриевича Эрьзи как художника были признаны народом и государством...
Несмотря на преклонный возраст, скульптор постепенно втягивался и в общественную работу, принимая участие в собраниях и сессиях Академии художеств. На одной из таких сессий народный художник СССР, лауреат Ленинской премии Николай Николаевич Жуков сделал со Степана Дмитриевича несколько набросков с натуры. Впоследствии они послужили ему основой для живописного портрета скульптора...
Старческие немощи с каждым днем давали о себе знать все больше. Ноги болели, Эрьзе трудно стало ходить, и он все реже и реже выводил Леона на прогулку. Да и собака настолько постарела, что вставала лишь для того, чтобы снова улечься там, куда перешел хозяин. Эрьзя по-прежнему поднимался с постели рано, задолго до прихода молочницы, кипятил чай и посасывал трубку. Часто она у него не горела, и он не замечал этого. Накормив Леона и кошек, которых у него развелась целая уйма, скульптор завтракал сам. Молочница приносила ему не только молоко, иногда и свежие булочки, зная, что старику трудно добраться до булочной. С заботой и вниманием относились к скульптору соседи. Редко кто
печенья. Мясо он уже давно не ел. Отвык и от всяких супов. Не хотелось с ними возиться...
Работал он теперь сидя — быстро уставали ноги. Вместо стула приспособил высокий ящик. Посетители, каждый день приходившие смотреть скульптуры, не мешали ему. Особенно много их бывало по воскресеньям. Они не помещались в мастерской и в прихожей и толпились в подъезде и на улице, выстраиваясь в длинную очередь. По выражению Бориса Николаевича Полевого, «можно без опасности впасть в преувеличение, сказав, что ни одна скульптурная мастерская столицы не пропускала столько посетителей, сколько эти простые залы, загроможденные, именно загроможденные, массой интересных работ...» И среди этих людей, жадно тянувшихся к прекрасному, престарелый скульптор не чувствовал себя одиноким...
На ключ Эрьзя запирал свою дверь только на ночь, днем она всегда была открыта. Молочница обычно входила без стука, и скульптор встречал ее в сопровождении Леона и нескольких кошек. Привыкшая к такому приему, однажды она удивилась, не увидев рядом со скульптором старой облезлой собаки.
— Что это не видно вашего Леона?
— Леон совсем заленился, со вчерашнего дня не хочет вставать.
Молочница ушла, а Эрьзя налил в тарелки молока и принялся кормить свою живность. Леон неподвижно лежал на полу, не проявляя никакого интереса к еде. Эрьзя подсунул тарелку с молоком к самому его носу.
— Ты чего важничаешь? Не хочешь даже голову поднять.
Леон не шевельнулся.
Скульптор встревожился не на шутку. Никогда еще такого с Леоном не случалось: он всегда поднимал голову, когда с ним разговаривал хозяин. Эрьзя потрогал собаку и тут же отдернул руку — Леон был мертв...
В тот день скульптор ничего не ел, совсем не работал и никого к себе не пускал, заперев дверь на ключ. Кто-то приходил, стучался, а он ничего не слышал, сидел на полу возле мертвого Леона, объятый тревогой и тоской. Смерть любого существа вызывает в человеке чувство растерянности и бессилия, даже если это крепкая натура. А старость есть старость, она в равной степени плачет и от радости, и от горя. И Эрьзя горько оплакивал своего друга, столько лет делившего с ним томительные часы одиночества. Вечером он попросил у соседей лопату, положил Леона в мешок и понес на дальний пустырь хоронить. Скульптор чувствовал себя так, словно потерял близкого друга.
Для человека, живущего долгое время в одиночестве, даже обыкновенные вещи приобретают одушевленный характер. Он разговаривает с ними, жалуется, делится своими впечатлениями. Ну а если это живое существо, будь то собака или кошка, оно становится неотъемлемой частью его жизни. Поэтому понятна тоска Эрьзи по Леону. Но скульптора мучило и другое: он вдруг подумал — а что будет с его творениями, случись с ним такое же? Ведь все его скульптуры останутся без присмотра. Сбегутся, как обычно в таких случаях, родственники и начнут делить его наследство поштучно, кому что достанется.
Своими опасениями скульптор поделился кое с кем из друзей, и они посоветовали ему передать все работы в хранилище какого-нибудь музея или галереи. По их совету Эрьзя принимается ходатайствовать перед Министерством культуры. Третьяковская галерея отказалась принять работы Эрьзи за неимением места. Тогда пришлось обратиться в Русский музей, который согласился временно поместить их у себя...
И вот он остался один, совсем один в огромной, как пустая казарма, мастерской. А он-то столько расстраивался, что она у него такая маленькая и тесная. Чтобы заполнить ее снова, потребуется еще одна жизнь. Но второго века не будет, и Эрьзя работал изо всех сил, какие у него еще были, почти не отходя от станка. Скульптуры увезли, и поток посетителей прекратился, к нему заходили теперь только друзья — Борис Полевой, Ефремов, Ерушев. Иногда наведывался Сутеев с сыном Владимиром. Григорий Осипович в последнее время тоже стал плох, ходить ему было трудно, но он все еще, кажется, где-то работал.