Столь долгое возвращение… (Воспоминания)
Шрифт:
Настойчиво, несколько раз возвращался Эренбург к тем слухам, которые связывали его с гибелью Маркиша и других членов еврейского антифашистского комитета. Он опровергал эти слухи, говорил, что ничего не знал о судьбе наших. Эренбург был слишком умен, чтобы не понимать той роли, которая была ему отведена. В пору погрома 1949–1952 годов, в то время, как антисемитизм в СССР приближался по размаху к национал-социалистическим образцам, Эренбург, постоянно подчеркивавший свое еврейское происхождение, разъезжал по всему свету и произносил речи в защиту «сталинской политики мира», опровергая «клеветнические
Кстати говоря, Эренбург, хоть и нехотя, сквозь зубы, но все же признался в своей трусости. Я имею в виду его мемуары «Люди, годы, жизнь», книга 6, глава 15 (впервые напечатано в «Новом мире» 1965, № 2). Он начинает с явной лжи: в 1949 году он, дескать, ничего не понимал, Сталин умел многое маскировать. Но что тут было не понять прошедшему огонь, воду и медные трубы Эренбургу, когда в воздухе уже пахло еврейской кровью, а по масштабу репрессий страна уже перешагнула пороги 36–38 годов, когда были депортированы целые народы — «предатели», лагеря набиты битком, а жертвы довоенных чисток, оставшиеся в живых и вышедшие на волю, возвращались за колючую проволоку?
Потом он рассказывает о Конгрессе защитников мира в Париже, куда он не хотел ехать, потому что слишком тяжело было на душе. Но все же поехал и сказал речь о том, как отвратительна расовая и национальная спесь, о том, что народы должны и всегда будут учиться друг у друга. Он выбрал такую тему в знак протеста против антисемитской, шовинистической кампании по борьбе с «космополитизмом» (читай: жидовством), бушевавшей в советских газетах, начиная со 2 февраля 1949 года. Его речь просмотрел сам Сталин и написал на полях «Здорово!», как раз против самых антишовинистических фраз. Я не верю, что умнейший и во всех водах мытый Эренбург не узнал в этом всегдашней сталинской тактики: ведь в разгар «чисток» больше всего говорилось о демократии, о правах, гарантированных советскому народу новой конституцией! Так и теперь: дома ликовала и всем распоряжалась черная сотня, а за границу, на экспорт, еврей Эренбург вез манифест интернационализма. Как же не «здорово»? Конечно, здорово! Браво!
Арагон и Триоле спрашивали его: что происходит? Что это вдруг за «космополиты» такие? Почему в газетах раскрывают старые псевдонимы, подчеркивая, что космополиты — люди с еврейскими фамилиями? «Это были свои люди, — пишет Эренбург, — я знал их четверть века, но ответить им не мог».
Кто знает, как сложилась бы судьба Маркиша и его товарищей, если бы Эренбург «смог» тогда, сказал бы правду? Ведь он сам признается дальше, что всю ночь после того ему мерещился Маркиш!
Эренбург называет это своею страшною платой за «верность людям, веку, судьбе». Зачем такие высокие слова? Я не упрекаю Эренбурга задним числом. Я только не хочу, чтобы трусость рядилась в тогу доблести.
Нам, наконец-то, разрешили занять в нашей бывшей квартире одну комнату — ту самую, в которую не успел въехать дальновидный прокурор. Врач с дочкой встретили наше водворение спокойно, зато коренастый физкультурник ярился вовсю: он, возможно, таил надежду захватить со временем незаселенную прокурорскую комнату.
Как я уже говорила, физкультурник жил в бывшей нашей
Старушку было даже немного жалко. Остаток жизни ей, как видно, предстоял незатяжной, и ей решительно нечем было его заполнить. Ни дочь, ни физкультурник за все время, прожитое нами вместе, ни разу не обращались к ней с какими-либо словами. Физкультурника старуха боялась как огня и тихо ненавидела. Четыре раза в неделю старуха выходила вечером на кухню и сидела там до поздней ночи, подпирая голову сухим кулачком и клюя носом, — пока неутомимый физкультурник удовлетворял свои сексуальные запросы. Старухину внучку из комнату в эти часы не выдворяли — она спала, ей было не более восьми лет. Старуха же, торча в кухне, вздыхала тоскливо и обреченно.
Эта семейка прожила с нами недолго, но крови попортила нам много. Наконец, по решению суда, они выехали, и наша столовая снова вернулась к нам. Врач же с дочерью остались жить в нашей квартире: эта семья выселению не подлежала. Они так и остались там после нашего отъезда из CCCР. Наша борьба за выезд, несомненно, доставила им немало беспокойства: их, коммунистов, наверняка таскали в КГБ, расспрашивали о нас и наших знакомых.
21. «За нами должок»…
25 ноября 1955-го исполнилось 60 лет со дня рождения Маркиша. Я с детьми и несколько ближайших знакомых сидели за столом в нашей комнате на улице Горького. Симон, наш старший, поднял бокал вина:
— Я не знаю, пью я за здоровье отца — или за его память…
27 ноября меня вызвали в Военную коллегию Верховного суда. В приемной я встретилась с женами — или вдовами? — Бергельсона, Квитко, Гофштейна, Лозовского, Шемилиовича. Там же была старая, сгорбленная Лина Штерн — единственная в ту пору в СССР женщина-академик.
Меня принял генерал Борисоглебский. Стены голого и холодного, как прозекторская, кабинета украшали портреты в аляповатых казенных рамах: Ленин, Сталин.
— Вы, наверно, догадываетесь, зачем я пригласил вас… — сказал генерал.
— Нет, — сказала я, — я пришла выслушать вас.
— Могу сообщить вам, — сказал генерал, — что ваш муж реабилитирован.
— Где он?
— Ваш муж расстрелян врагами народа, — сказал генерал привычную для него фразу и придвинул ко мне стакан воды.
— Дайте мне дело, — сказала я. — Я хочу прочитать его дело.
— Ну, вы ведь не юрист! — развел руками генерал. — Вы не сумеете разобраться в деле!
— Я хочу видеть дело моего мужа, — повторила я.
— Это невозможно, — сказал генерал.
— Когда он погиб?
— Где-то в августе пятьдесят второго, — на миг задумался генерал.
— Я хочу знать точную дату.
— Но зачем вам это? — спросил генерал с некоторой досадой в голосе.
— Это нужно мне и моим детям. Где его могила?