Столь долгое возвращение… (Воспоминания)
Шрифт:
19. Прощай «Ехil [3]– Орда»!
В ноябре 1953 года получила, наконец, разрешение перебраться к нам наша Ляля. Она ехала через всю огромную страну — от Красноярского края в Сибири до Кзыл-Орды на пороге Средней Азии. Ехала одна, без сопровождающих, но с так называемым «отпускным билетом», предъявляя его при каждой проверке документов в поездах. И вот уже почти вся наша семья в сборе. Ляля устроилась на работу в детский дом для подкидышей и детей, брошенных матерями в родильных домах; такие заведения называются в СССР «домами младенца». Должность ее громко именовалась «художник-декоратор», но платили ей гроши. Тем не менее, все вместе мы могли жить безбедно. Ляля ждала ребенка; вскоре приехал и ее муж.
3
Exil (англ.) —
Новый 1954 год мы встречали у себя на Казахской, в большом обществе новых, но уже близких и верных друзей. Несмотря на непроницаемый по-прежнему мрак, окутывавший судьбу Маркиша, несмотря на собственную нашу неволю, эта встреча Нового года была без сравнения более спокойной и даже счастливой, чем прошлогодняя. И не только потому, что мукам ожидания настал какой-то конец, но и потому, что уже первый год без Сталина принес свет и надежду всей измученной стране, в том числе — и нам. Вдобавок мы чувствовали себя великими удачниками: город, работа, круг интеллигентных, умных, доподлинно близких людей. В глубине души мы уже твердо верили, что наступающий год будет годом нашего освобождения. Но высказывать это вслух не смели — даже самим себе.
Зима в Кзыл-Орде суровая, со страшными, почти ураганными ветрами. При таком ветре и слабый мороз — грозный враг: можно обморозиться в считанные минуты, даже не заметивши этого. В конце января Симон, в дополнение к урокам в русской школе, получил часы в казахской школе: учительница немецкого языка ушла в декретный отпуск, и заменить ее было некому. Казахская школа находилась не более, чем в четверти часа ходьбы от школы имени Ленина, и за большую перемену сын успевал добраться из одной в другую. Как-то раз, в очень ветреный, но сравнительно теплый день (на дворе было всего —7 °C), он, по обыкновению пришел прямо в класс, не снимая пальто: топили плохо, ни дети, ни учителя не раздевались. Нос и уши у него совершенно побелели, но впопыхах, торопясь начать урок, он этого не почувствовал. В казахских же школах — не в пример русским — ученики были очень почтительны и не посмели прервать учителя, приступившего к объяснениям. Симон спохватился только в середине урока, но было уже поздно: нос раздулся картошкой, а уши — толстыми оладьями.
Дисциплинированность маленьких казахов вызывалась, понятно, не национальными достоинствами или недостатками, а… жестокими побоями. Приводя малыша впервые в школу, отец низко кланялся учителю и произносил традиционную, почти сакраментальную фразу: «Мясо твое, кости мои», т. е. бей, как вздумаешь, только костей не ломай. И просьба эта выполнялась неукоснительно. (Били, впрочем, и в русских школах, но с оглядкой, украдкою, опасаясь родителей, в особенности таких, как обкомовские бонзы или начальник тюрьмы со знаменательной для российского уха фамилией Палюга; опасались, но били, потому что юный Палюга, намного более годный для заведения, возглавлявшегося его папашей, чем для общеобразовательной школы, не признавал никаких иных доводов, кроме тяжелого кулака преподавателя физкультуры).
Главным бичом казахской школы были противозаконно ранние замужества. Женские классы (раздельное обучение, введенное Сталиным в середине войны, ограничивалось в большинстве казахских школ разделением на мужские и женские классы) пустели чуть не вполовину на четвертом и пятом году обучения, т. е. когда девочки достигали 11—12-летнего возраста. И тут уже никакие законы не помогали: обычай был сильнее советских законов.
Я так много и подробно говорю о школьных порядках и беспорядках потому, что рассказы сына хорошо сохранились в памяти и еще потому, что уклад школьной жизни, как мне представляется, хорошо и верно отражает уклад жизни за пределами школьных стен и школьного двора. Позволю себе рассказать еще о двух учениках Симона.
В середине февраля, когда мы уже отметили первую годовщину нашей ссылки, а снег на улицах уже стаял и грязь подсохла, наши окна стали предметом внимания неизвестных злоумышленников. Часов около восьми вечера начинался стук в стекло, сперва слабый, потом все громче, сильнее, и наконец, разбитое стекло осколками осыпалось на землю. В первый вечер мы выскакивали на улицу раз десять, но так ничего и не поняли, не сообразили. На другой вечер глазастый Давид углядел над опустевшею рамой веревочку с камушком, заброшенную на сук соседнего дерева: дергая за конец веревки, чьи-то руки в темноте постепенно раскачивали камушек, пока он не разбивал стекла. На третий вечер мы устроили засаду. Юра, Симон и, само собой, разумеется, Давид, караулили во дворе, у калитки, поджидая моего сигнала, Едва раздался первый, еще робкий стук, я подала знак, мои мальчики опрометью ринулись к деревьям у обочины и вытащили из тени на свет двух подростков лет по пятнадцати. Один из них оказался учеником Симона, другого никто не знал. Обоих торжественно повели
— Так это же сын секретаря обкома! Мы на него уже сколько раз папе жаловались, а он все балуется, озорник этакий!
Внук возчика и сын советского гаулейтера били стекла вместе, но первый — хулиган, малолетний правонарушитель, а второй — всего лишь озорник, безобидный шалунишка. Недурной пример равноправия, справедливости и правосудия по-советски. И недурной урок на будущее обоим подросткам.
Второй ученик, о котором я хотела рассказать, был ни много, ни мало, как начальник отдела спецпереселенцев и спецпоселенцев областного управления МВД майор Бикинеев, царь и бог всех ссыльных Кзыл-Ординской области. («Специальными поселенцами» назывались высланные на определенный срок, вроде нас, и те, кто получил вечную ссылку после лагерного срока; «специальными переселенцами» назывались сосланные народы.) Майор Бикинеев учился в 8-м классе заочной средней школы и встречался с Симоном раз в неделю, сидя за партой. Он никогда не пропускал занятий, был неизменно вежлив и даже доброжелателен. Несколько лет спустя после освобождения мы с Симоном случайно встретили его в одном из центральных московских универмагов. Он был в штатском, и мы не сразу узнали его, но, когда узнали, бросились к нему, как к старому другу. Он тоже был явно рад встрече, с интересом и участием расспрашивал, как мы живем.
Отношения между жертвами режима и его агентами далеко не всегда складывались по инструкциям московского начальства и по формулам классовой борьбы с «врагами народа». В этом тоже, как мне представляется, отличие и бесспорное преимущество советского тоталитаризма против гитлеровского.
Весна быстро набирала силу; среди прочих ее примет были и летучие мыши, замелькавшие в вечерних сумерках. Однажды летучая мышь, Бог весть каким образом, залетела к нам в дом. Быть может, она и сама испугалась не меньше моего, но я перепугалась почти насмерть, когда в темноте (мы уже легли спать) что-то холодное быстро скользнуло подле моей щеки. С отчаянным криком я вскочила с постели, зажгла свет и увидела летучую мышь, метавшуюся под потолком. Мой крик разбудил весь дом. Племянник Юра, полуодетый, натянув на голову шапку-ушанку, чтоб мышь не вцепилась в волосы (в России верят, что летучая мышь садится на темные волосы), а на руки перчатки, долго гонял незваную гостью из угла в угол, пока она не нашла отворенного окна и не выпорхнула наружу. Наутро мы вспоминали забавные детали ночной суматохи, и вдруг кто-то вспомнил примету: летучие мыши — к добрым вестям:
— Ну, Юрка, жди повестки из комендатуры, ведь ты возился с летучей мышью больше всех!
И правда, примета не подвела. Несколько дней спустя Юру вызвал начальник спецкомендатуры лейтенант Гавриков (знаменательная фамилия: «гавриками» в России невесть с каких пор звали агентов тайной полиции) и сообщил ему, что он освобожден: Верховный Суд СССР принял в рассуждение его доводы, что он никогда не был членом семьи Переца Маркиша и никогда не жил с ним вместе, а был только прописан в его квартире. И в начале марта Юра уехал. Расставаться с ним было невесело — мы очень сжились за этот год ссылки, — но мы были счастливы за него. К тому же мы прекрасно понимали, что Юрина «реабилитация» (я ставлю это слово в кавычки, потому что оно было бессмыслицей и в этом случае, и в сотнях других, ему подобных: Советская власть объявляет невиновным, «за отсутствием состава преступления», человека, которого никогда ни в каких преступлениях не обвиняла, но упрятала за решетку или загнала в ссылку за вымышленные преступления другого человека, с которым первый находится в родстве, свойстве или просто знакомстве!) — еще один признак новых веяний, которые не могут не коснуться всей нашей семьи, не исключая и самого Маркиша. Какая-то искра надежды, что он жив, все еще тлела во мне.
Примерно в ту же пору приехал к нам мой брат, которому разрешили отбывать свою вечную ссылку вместе с нами. Опять-таки добрый знак в общем плане, но все-таки, в первую очередь, радость встречи, радость соединения после стольких лет разлуки: ведь брат был арестован весной 1938 года, пятнадцать лет назад! Для Шуры путешествие с Крайнего Севера в Казахстан, путешествие почти вольное, было событием необыкновенным, сказочным. Сказочно прекрасной показалась ему и наша Кзыл-Орда с ее солнцем, арыками, свежей зеленью и пивом, которое на Севере было недоступною роскошью. (Замечу в скобках, что, освободившись в 1956 году и вернувшись в Москву, Шура долго, больше года не мог пройти мимо лотка с мороженным, чтобы не купить брикета волшебного лакомства, о котором он мечтал и грезил в тюрьмах, лагерях и ссылках.)