Столь долгое возвращение… (Воспоминания)
Шрифт:
Тесный, приземистый дом, всего две комнаты, разделенные коридором, — вот и вся кзыл-ординская синагога. В одной комнате — «бессарабцы» (т. е. все европейские евреи), в другой — «бухарцы» (такое разделение, объяснил мне Ксил Похис, неизбежно: бухарские евреи не только говорят на своем языке — диалекте персидского, но и обряды у них не совсем те же; однако, разделенные коридором, мы чувствовали себя одной общиной, одним народом). Здесь, глядя на ветхого, сильно за 80 раби в белом, похожем на саван облачении, глядя на лица вокруг, такие разнообразные, такие несхожие друг с другом, разглядывая исподтишка, после окончания службы, «бухарцев» — величественных седобородых стариков, юношей, словно с персидской миниатюры, неправдоподобно красивых девушек и столь же неправдоподобно тучных женщин, — я почувствовала и поняла, что такое ЖИВОЕ еврейское общество с его сплочением и взаимопомощью, не интеллигентная верхушка (писатель, актеры, художники),
Но это было много позже, в октябре, а теперь, в конце июля, мы с Симоном сидели в гостеприимном доме Похисов, смотрели в доброе лицо Эди, в кирпично-красное, обожженное и обветренное всеми зноями, морозами и ветрами Казахстана лицо Ксила, в его маленькие, спокойные голубые глаза и буквально ловили каждое его слово. Ничего особенно нового и занятного он, казалось бы, и не говорил, но речь его подтверждала наши тайные мысли, придавала робким догадкам силу окончательной истины, а нашей растоптанной и раздавленной жизни — смысл и значение. И все потому, что, казалось, нам, устами этого человека говорил народ, «кол Исраэль» — «весь Израиль», частицу которого составляем и мы: в его истории есть место и нашему «эпизоду», и кровь Маркиша — строка в его мартирологе. Это понимание, эта, поистине, вековая и тысячелетняя еврейская мудрость, звучавшая в голосе Ксила Похиса, были для нас важнее и дороже всего.
Теща Ксила, «баба Либэ» (так все ее звали, и я, с некоторым смущением, должна признаться, что не удосужилась спросить о полном ее имени), утешала и подбадривала нас на свой лад. Мешая русские слова с украинскими и еврейскими, она внушала нам, что все обойдется, устроится, наладится. Но нужно терпенье. «Памэйлах — не сразу!» — это было любимое поучение «бабы Либэ». (Происхождение слова «памэйлах» продолжает оставаться для меня загадкой и по сей день.) Еще «баба Либэ» очень любила вспоминать свои молодые годы в Киеве. В ее памяти они остались образцом культурного времяпрепровождения:
— Мы часто собирались, — с гордостью рассказывала «баба Либэ», — пили чай с вареньем и говорили по-русски.
Так же, как мудрый Ксил, наивная «баба Либэ» внушала нам почему-то предчувствие некоего будущего, если и не счастливого, то, по крайней мере, неизмеримо более благополучного, чем наше прозябание в Кармакчах. И предчувствие нас не обмануло: год без малого в Кзыл-Орде навсегда остался светлым пятном в памяти всей нашей семьи.
Стемнело по-южному быстро, и Ксил отправил нас на ночлег: в этой общине, возникшей на краю света по злой воле Советской власти, сохранялись добрые правила бессарабских, украинских, литовских и иных местечек — пришельцу всегда давали ночлег, строго чередуясь в гостеприимстве. На этот раз была очередь портного, фамилии которого память, к сожалению, не сохранила. Портной, долговязый, худой и на редкость молчаливый, явился за нами к Похисам вместе с женой, которую звали Клара и которая, в отличие от мужа, говорила не умолкая. По дороге домой Клара успела рассказать нам не только историю собственной семьи (разумеется, ссыльной), но и с полдюжины чужих историй. Наконец, мы вошли в какой-то двор, поднялись на несколько ступенек и остановились перед запертой дверью. Портной пошарил в карманах и вдруг выкрикнул резко и скрипуче:
— Клярэ, ви из дос шлисл? (т. е. «где ключ?» на идиш).
Это были первые слова, которые мы от него услышали.
Комната была совсем маленькая, и меня уложили на кровать дочери, которую отправили ночевать к родственникам, а Симона — на пол, под стол: другого места не нашлось. Не успели мы уснуть, как в открытое окно прошмыгнула тень и прыгнула на супружеское ложе. Клара, уже похрапывавшая, закричала дурным голосом:
— Кошка!
Кошка перепугалась не меньше Клары и кинулась назад, к окну. Портной безмолвствовал. Минут через 15 вся история повторилась снова, с тою лишь разницей, что на этот раз закричал Симон, которого кошка стегнула хвостом по носу. Обиды, нанесенной гостю, хозяин стерпеть не мог. Он поднялся с постели, совершенно голый (жара и ночью стояла жестокая), и произнес вторую и последнюю в нашем присутствии фразу, причем интонация была совершенно та же, что и в первый раз:
— Клярэ, ви из майн хэмд? («где моя рубашка»?)
Неторопливо облачившись в длинную, до пят ночную сорочку, портной в потемках и опять-таки весьма неторопливо обследовал свои владения, выволок кошку, которая притаилась под моей кроватью, раскрутил ее над головой, как пращу, — эта операция, естественно, сопровождалась неистовым кошачьим визгом, — и вышвырнул в окно с неимоверною скоростью. Полет, видимо, отбил у кошки охоту к дальнейшим проказам, и остаток ночи прошел спокойно.
Утром мы отправились на рынок — не за покупками, а просто полюбоваться изобилием овощей и фруктов,
Советская власть не признает никакой иной статистики, кроме статистики собственных успехов (подлинных или мнимых — безразлично). Нет и статистики погибших корейцев. Но те, кто уцелел, считают, что вымерло от 40 до 50 % всех переселенных, преимущественно — от туберкулеза. Оставшиеся в живых создали самые богатые и процветающие колхозы во всем Казахстане и Средней Азии, главным образом — рисовые и овощеводческие, жертвовали во время Второй мировой войны громадные деньги в Фонд обороны и заслужили прощение в несодеянных грехах.
После 1950 года корейцам дали «паспорта» (т. е. удостоверения личности), разрешили селиться, где угодно, и даже просить о переселении в Северную Корею. Но посьетские корейцы не только явили пример трудолюбия, упорства, воли к жизни.
Они были, по сути дела, первой большой группой интеллигенции в Кзыл-Орде, куда попал Посьетский педагогический институт, сделавшийся Кзыл-Ординским педагогическим. Даже в 1953 году чуть ли не половина преподавателей в пединституте были корейцы. Корейские учителя работали и во многих средних школах области. Конечно — в русских: корейские школы для вольных были такою же недосягаемой мечтой, такою же утопией, как чеченские, греческие и т. д. школы — для ссыльных. В этом случае, как и во многих иных, сталинский режим не делал различия между вольными и ссыльными. А может быть, в этом как раз и заключалось торжество сталинской национальной политики?
Что же до огородничества и садоводства, то в 1949 году неугомонная Советская власть прислала на подмогу и, отчасти, на смену корейцам… турок из Закавказья. Говорили, что это те турки, которые, проживая на территории Грузии, сохранили турецкое гражданство. Правда это или нет, я не знаю, но настоящих турок в настоящих турецких фесках видела на кзыл-ординском рынке собственными глазами. Они торговали отличной морковью, капустой, яблоками и даже грушами, успешно конкурируя с корейцами.
Первыми покинули Кармакчи Симон с женой. Разрешение на переезд в Кзыл-Орду пришло в последних числах августа, до начала учебного года оставались считанные дни, и жене Симона следовало поскорее представиться будущему начальству: она получила в Москве назначение в так называемую «железнодорожную школу», т. е. школу, подчиняющуюся не городскому или областному отделу народного образования, а особому, школьному отделу Министерства путей сообщения; такие школы давали своим сотрудникам разные льготы. Да и Симон, не слишком полагаясь на слухи, будто преподаватели иностранных языков в Кзыл-Орде нужны позарез, не хотел опаздывать к началу учебного года. Жену Симона, действительно, встретили с восторгом, с распростертыми объятиями. Симона ожидал прием менее восторженный. Заведующий городским отделом народного образования Крикбаев, молодой, неглупый и потому в меру циничный казах, сперва объявил сыну, что кзыл-ординские школы в его услугах не нуждаются, но затем прибавил, что, если бы инструктор обкома партии товарищ такой-то (и Крикбаев назвал фамилию) оказался иного мнения, то работы для Симона было бы невпроворот. Вот, например, в главной мужской школе города, школе имени Ленина, нет учителя английского языка.
Эту противоречивую информацию товарищ Крикбаев выдал ровным и даже равнодушным тоном, но в заключение подмигнул и щелкнул пальцами. Все было ясно: требовалась санкция (или, как говорят в Советской России, «добро») обкома.
Симон не стал терять времени даром и прямо из ГорОНО направился в обком. Инструктор, к которому его послал Крикбаев, выслушал его с полным участием (среди прочего Симон сказал: «Если ссыльные не лишены права голосовать на выборах, то почему нас лишают права на труд?»), и тут же позвонил Крикбаеву. «Добро» было дано и получено. Крикбаев немедленно назначил Симона в школу Ленина, стоявшую, как и можно было предполагать, на улице того же имени.