Столовая гора
Шрифт:
— Извольте, Игнатий Антонович! Ланская кокаинистка, но, должно быть, неопытная — не втянулась. Предельная норма кокаина, какую может свежий человек вводить в свой организм, не более 0,03… У запойных кокаинисток вырабатывается противоядие — тогда они гарантированы от случайностей. Ланская переборщила. У нее были неприятности, кое-какие свои дела, по всей вероятности — она хотела забыться. Кокаин в медицине называют «коварным ядом», отравление им вызывает галлюцинации, панический страх, все то, чему вы сейчас были свидетелем… Но этот урок ей вряд ли пойдет на пользу… Вряд ли… Во всяком случае, Игнатий
Глава седьмая
На дверях комнаты Ланской пришпилено кнопкой удостоверение, гласящее, что имущество артистки Первого совтеатра Зинаиды Петровны Ланской не подлежит ни реквизиции, ни конфискации.
Хозяйка квартиры генеральша Рихтер мечтала о такой бумажке. Со дня ухода Добровольческой армии у нее производили пять обысков и каждый раз что-нибудь брали. Правда, первые обыски оказались самочинными — в период безвластия.
В глухой час ночи раздавался роковой стук в дверь, от которого сразу просыпались все в доме и, затаив дыхание, не шевелясь, забивались под одеяло, слушали.
Потом начинали бить без остановки — кулаками и прикладами.
Тогда первая вскакивала с кровати генеральша и трепетными руками долго и безуспешно шарила по стене, ища выключатель.
— Котик, ты слышишь? — скачущим, по-детски тоненьким голоском спрашивала она.
— Слышу,— глухо, осевшим басом из-под одеяла отвечал генерал, не двигаясь.
— Это они.
В длинной ночной рубашке, маленькая, высохшая, с востреньким носиком, с пучком седых волос на маковке, с папильотками на лбу металась генеральша по комнате, тщетно ища, куда бы спрятать пустой кошелек или фунт сахара. Лизочка — генеральская дочь и Евгения Ивановна — подруга генеральши, переселившаяся к ней еще при добровольцах, чтобы жить «одной семьей», полуодетые стояли у дверей, слушая. Господи, да что же это? Господи…
Последний раз пришли по ордеру из Чека. Искали офицерские карточки и оружие. Растрепали все альбомы, выкинули на пол письма сына, убитого на войне с немцами, нашли тесак Павловского училища {44} , хранившийся как память, и германскую каску. Карточек было много — выпуск кадетского корпуса, выпуск училища, полковые товарищи генерала, давно уже калеки или покойники. В коробке от конфет, перевязанной розовой ленточкой, лежали обернутые в папиросную бумагу погоны сына Димы — кадетские, юнкерские и прапорщичьи с одной синей полоской и звездочкой, аттестат училища, визитная карточка — первая, которую он заказал при выпуске в офицеры, пучок волос — льняных, детских, ладанка, найденная на нем убитом вместе с девичьим миниатюрным на эмали портретом, и сломанная деревянная дощечка с выжженной надписью: «Прапорщик Рихтер — убит 14 июля 1915 года». Дощечка эта лежала на гробе.
Генеральша сквозь слезы плохо видела, генерал осанился, бодрился, но казался более убитым, чем жена. Лизочка спорила, требовала объяснений, возмущалась.
— Товарищи, поймите, это мои письма, мои
— От офицера?
— Ну, положим, от офицера. Что же такого? Тогда все были офицеры. Я не виновата. Потом мы с ним разошлись. Я даже не знаю, что с ним. Вот мой мандат, товарищи…
Она уже служила в совнаркоме машинисткой. «Витя, прости меня, Витя, я слаба — я отреклась от тебя, Витя…»
— Что вы делали до прихода советской власти?
— Ничего… то есть я работала в кафе. Вы знаете, папа больной — нужно зарабатывать…
Лизочка краснеет, голос ее дрожит, она лжет. Она служила в Осваге {45} тоже машинисткой. Но что отец болен и что нужно зарабатывать — это правда. И что она несчастна, что ей двадцать пять лет, что она преждевременно увяла, изнервничалась, засохла, одурела от вечного стрекота своей машинки — это тоже правда, но об этом она не говорит.
— Я беспартийная, я ничего не понимаю в политике, я работаю и подчиняюсь законной власти…
В глазах у нее искренняя преданность. Она смотрит на чекиста в матросской куртке, как на свою институтскую классную даму.
Но все же генерала просят следовать за собой.
Генеральша трясущимися руками цепляется за матросский воротник.
— Товарищ, родной, скажите зачем? Товарищ — он умрет!
И, обезумев, она бежит в спальню, слепая — роется в корзине с бельем, ощупью находит там сверток — моток суровых ниток и, падая на колени, протягивает их чекисту:
— Вот возьмите, господин комиссар… вот… прошу вас… все, что у меня есть. От мужа прятала, дочери приданое… Вот все…
— Мама, встань, как не стыдно…
Но она извивается, ползает по полу, хватает ноги красноармейцев.
— Вот, вот…
Ее подымают, пытаются успокоить, берут под руки и выводят вместе с генералом на улицу.
Ланская стоит у своей двери, где пришпилено ее удостоверение. Она похожа на кошку, готовую кинуться на каждого, кто посмеет подойти к ней. Зрачки ее расширены, ненарумяненные губы серы и сухи, пальцами она до боли цепляется за косяки. Чекисты проходят мимо. Они устали и торопятся. В окна смотрит зеленый рассвет.
Генерала выпустили через четыре дня. Ему было шестьдесят девять лет. Пятнадцать лет он числился в отставке, страдал почками, глухотой, слабостью памяти. Все его подвиги и связи затеряны были в далеком прошлом. На допросе он то плакал, то с достоинством сухо и коротко чеканил: «так точно», «никак нет», по-детски радуясь своей хитрости. И только на вопрос — служил ли его сын у Деникина — точно проснулся, окреп, отвечая с исчерпывающей ясностью и наивной гордостью:
— Мой сын служил только своему государю и умер героем на поле брани.
Следователь улыбнулся, сказав ему, что он свободен. Генерал принял это как дань уважения к себе.
Генеральшу продержали дольше. Ей предъявлено было обвинение в хранении «романовских» денег и в попытке подкупить агента Чека.
Ей грозили большие неприятности. Но Лизочка бегала к своему новому начальству — предсовнархоза, от него к члену ревкома и в Чека — объясняла, рассказывала, плакала, смотрела преданными глазами, опять объясняла и, наконец, выручила.