Столовая гора
Шрифт:
— Мне кажется, что знаю.
Она резко поворачивается, смотрит на него в упор, спрашивает почти со злобой:
— Так говорите — зачем?
Нет, это слишком серьезно — Алексей Васильевич отвечает с улыбкой:
— Вы хотели доставить мне удовольствие поухаживать за вами.
Что, что он такое говорит?
Лицо его непроницаемо — как понять этого человека?
— Вы все шутите,— возражает она уже спокойнее, и морщинка разглаживается у нее на лбу.— А почему бы и не так?
— Вот видите, значит,
В его голосе искреннее смущение. Можно подумать, что он придает своим словам серьезное значение, верит им, хочет, чтобы им верили другие.
— Да, да, я впал в полное ничтожество. Я не представляю себе, как люди влюбляются, настаивают, побеждают. Скажите, разве это еще существует? Разве есть теперь такие люди? Мне кажется, что все стали похожи на меня. Нет, конечно, все это невозможно, ушло, умерло…
— Вы так думаете?
— Я уверен в этом.
— Ну, а если это не так?
Опять в лице ее напряжение и боль.
Алексей Васильевич отвечает со спокойной уверенностью:
— Этого не может быть. Нет. Это только кажется. Мы голодные звери — ничего больше… Голодные звери не любят.
Она вскакивает со скамьи, делает несколько торопливых шагов туда и обратно. Алексею Васильевичу кажется, что она волочит за собою перебитое крыло,— так беспомощны, стеснены ее движения.
Потом она останавливается перед ним, минуту всматривается в его лицо, точно впервые его видит, тихо смеется, не размыкая губ.
— Боже мой,— наконец произносит она,— ведь я забыла, что вы шутите. Что вы хотели позабавить меня, сказали что-то очень смешное. Простите. Я невнимательна. Это бывает со мной.
Углы ее накрашенных губ дергаются.
— А вы еще говорите, что не умеете ухаживать. Нет, до чего же это смешно!
И внезапно она начинает торопливо искать что-то у себя на груди, никак не может найти, спешит, наконец, протягивает помятый листок.
— Ну, а это, по-вашему, что? Не любовь? Нет?
Ей кажется, что он слишком медлителен, слишком равнодушен. Она почти кричит, склоняясь над ним.
— Да говорите, говорите, говорите, наконец. Будьте хоть когда-нибудь искренни… Я хочу знать.
Алексей Васильевич встает, складывает листок в четверо, протягивает его ей с поклоном и отвечает с нарочитой почтительностью:
— Это всего лишь записка, Зинаида Петровна, ничего больше. Коротенькая записка, и даже без подписи. Простите.
Что можно было еще ответить? И нужно ли было вообще отвечать? Слишком это серьезно, чересчур серьезно.
Алексей Васильевич огибает пруд с лебедями, идет липовой аллеей вдоль Терека.
— Значит, Петр Ильич все еще тут,— бормочет Алексей Васильевич. Эта мысль приковывает его к месту. — Он уморит меня в конце концов!
Нет, нет — бежать отсюда!
И что ему от нее нужно? Любовь…
Вы говорите о любви, милостивая государыня?..
У одного доброго малого, распоровшего живот молодой девушке, спросили на суде, чем вызван такой зверский поступок, и он, не смутившись, ответил: «Любовью». Конечно, все можно объяснить любовью. Пожалуй, если бы у этой девушки можно было бы спросить, что она думает о поступке малого, то и она бы ответила: «Это любовь». Ну, а тот, кто сумел вернуть ее к жизни, кто зашил, заштопал ей живот?..
Алексей Васильевич бросает окурок в реку.
— О нем она и не думает…
Он снова идет вперед, глядя себе под ноги. По правде говоря, эта история его мало занимает. Пусть поступают и называют свои поступки как хотят. У него несколько иное понятие о любви — он никому ее не навязывает. Он скромен и стар. Ведь могло же случиться так, что к нему пришла женщина и сказала, что хочет поцеловать его, а он даже не смел подойти к ней. Все это пустяки, вздор, не стоящий внимания.
Голодные звери не любят…
Разве он лгал, когда говорил, что ему стыдно за самого себя? Что он не смеет подойти к женщине… Нет, это не была ложь. Он действительно перестал быть мужчиной. Но себя нельзя ставить в пример. И он не собирается этого делать. Просто умывает руки, кладет крест — большой крест на себя и свою жизнь. Собственно говоря, что он такое?.. Неудачливый журналист, мечтающий написать роман. Доктор, сам старающийся забыть об этом. Человек, не лишенный некоторой наблюдательности, кое-что умеющий видеть.
Но с того часа, как его выгнали из его собственной квартиры, дали в руки какой-то номерок и приказали явиться на место назначения, а потом перекидывали с одного фронта на другой, причем всех, кто его реквизировал, он должен был называть «своими»,— с того часа он перестал существовать, он умер.
И говорить о любви — это по меньшей мере легкомысленно. Нет, лучше подумаем, как жить дальше. Пожалуй, дня через два-три кончится и это житие. Начнут искоренять буржуазный элемент из подотдела, и тогда…
Что же, голодать немного больше, немного меньше — это лишь дело привычки. Но сын… но сын — имеющий жительство в дорожной коробке… Этот почтенный, потомственный путешественник. Где остановится его ковчег?..
Вот вам ответ на вопрос о любви!
Может быть, случайный ответ, потому что при осмотрительности… В такое время… Когда нужны не цветы, а дреколья… Разве вы видите лето? Разве вы имеете право давать жизнь другим? Нечто вроде — «разрешается хождение». На это не все имеют право. Далеко не все…