Страницы моей жизни
Шрифт:
Признаюсь, этот шаг Лукса меня немало удивил, но, зная его внутреннюю честность, я ни на минуту не усомнился, что он решился сотрудничать с большевиками по убеждению, а не по каким-либо другим мотивам. Но верхом неожиданности для меня была следующая телеграмма, полученная мною от Лукса: «Телеграфируйте согласие приехать Читу, принять участие работах министерства национальным делам. Должность по вашему выбору. Миннац дел Лукс». Подлинная телеграмма и сейчас хранится у меня.
Эта телеграмма меня тем более поразила, что Лукс знал, как я отношусь к большевикам и их политике, которая причинила России столько непоправимого зла. Но его оптимизм был по-видимому так силен, что он допускал возможность пересмотра мною моей прежней позиции. Между тем мое отношение к большевикам осталось неизменным. Кроме того, я не верил в долговечность искусственно созданной якобы демократической Дальневосточной республики и не считал возможным занять высокий пост в министерстве, так как я не хотел нести моральную ответственность за политику правительства этой республики, фактически большевистского. И я ответил Луксу отказом, если память мне не изменяет, я
К чести Лукса должен сказать, что мой отказ нисколько не отразился на его отношении ко мне, и он, согласно моей давнишней просьбе, сделал все от него зависящее, чтобы вывести мои этнографические материалы из Иркутска и тем спасти их для меня. У меня сохранилась официальная копия бумаги, выданной 20 сентября 1921 года Министерством по национальным делам своему юрисконсульту Бенцианову и уполномочивающей его вывести весь мой материал по этнографии забайкальских бурят из Иркутска в Читу в распоряжение Министерства национальных дел, причем это министерство обращается ко всем советским властям с просьбой «оказать всевозможное содействие по беспрепятственному провозу этих материалов по территории РСФСР».
К великому моему сожалению, эти старания Лукса почему-то не дали результатов, и не только мои научные материалы, но также весь мой личный архив – переписка с женой, родными, товарищами и друзьями за десятки лет – и вся моя обширная библиотека остались в Иркутске, и что со всем этим сделали большевики, я не знаю, – растаскали ли это по частям, использованы ли кем-нибудь мои научные материалы, или все это гниет где-нибудь в подвале или амбаре, я так и не мог дознаться.
Глава 51. Ленин, объявляя НЭП, в то же время предписывает произвести массовые аресты социалистов по всей России. В Иркутске вместе с другими социалистами заключается в тюрьму и моя жена. Болезнь жены Гринца. Чума в Харбине и трагическая смерть доктора Синицына. Как харбинские эсеры восприняли поставленный большевиками эсеровский процесс. Мой доклад о НЭПе. Мое участие в трех литературных судах.
О НЭПе писали в свое время очень много и в советской печати и в зарубежной, и все, за исключением разве коммунистических экстремистов, признавали, что он много способствовал возрождению хозяйственной жизни России, избавив русский народ от ужасов военного коммунизма. Признавали эту огромную роль НЭПа и социалисты разных толков, но они придавали ему также большое политическое значение, находя, что провозглашение новой экономической политики было признанием полного банкротства большевизма и его попытки построить в России коммунизм (даже не социализм) в пожарном порядке при помощи чрезвычаек. НЭП поэтому являлся в руках социалистов очень сильным оружием против идеологии большевиков и против всей их тиранической системы властвования. Понимал отлично и Ленин, как социалисты могут использовать этот крупный поворот в тактике коммунистической партии, и как «реальный политик» он предусмотрительно решил выбить из рук социалистов опасное оружие, которое он сам им дал. Кажется, на десятом съезде коммунистической партии Ленин в одной из своих речей заявил со свойственным ему насмешливым цинизмом: «НЭП – нэпом, а эсдеков и эсеров мы будем бережно держать в тюрьме». И он это обещание выполнил. В мае или июне 1921 года по всей России были произведены массовые аресты социалистов-революционеров и социал-демократов. Это был лучший способ изолировать их от жизни и лишить их возможности вести свою «тлетворную» пропаганду среди масс. Аресты эти были жестоким ударом для тех, кто питал иллюзии, что за НЭПом последует и политическая весна. Они – эти аресты – также больно ударили и нас, зарубежных социалистов, ибо мы почувствовали, что это начало страшного крестного пути, по которому большевики поведут наших товарищей и конец которого может быть глубоко трагическим.
Среди арестованных в Иркутске эсеров оказалась также моя жена. Этот арест меня особенно волновал, потому что он произошел при обстоятельствах, когда я менее всего мог его ожидать. И вот почему: в апреле или мае 1921 года мне сообщили радостную весть, что жена и дети хлопочут о разрешении им выезда в Маньчжурию и что эти хлопоты имеют все шансы увенчаться успехом. Заверило меня лицо, передавшее мне это известие, что пропуск моей семье обещан, и я могу их ждать со дня на день. Тогда я решил поехать к ним навстречу в Читу. Попасть в 1921 году в Забайкалье было не так просто: разрешения на въезд туда давались с большим разбором.
Помог мне Центросоюз, который дал мне официальную командировку в Забайкалье, и на основании этого документа особоуполномоченный Дальневосточной республики в полосе отчуждения Китайской железной дороги выдал мне «удостоверение на предмет свободного въезда на территорию Дальневосточной республики». (Это удостоверение у меня до сих пор сохранилось.)
И вот чуть ли не в день приезда моего в Читу я узнал о массовых арестах эсеров и эсдеков в Иркутске и о том, что моя жена тоже числится среди арестованных.
Не удивительно, что это известие меня поразило своей неожиданностью. Сердце хотело верить, что, может быть, жену скоро выпустят, и она все-таки получит пропуск, но разум мне говорил, что надо оставить всякую надежду на скорое ее освобождение. Все же я оставался еще некоторое время в Забайкалье. Конечно, жену не освободили, и в сентябре месяце я вернулся с тяжелым сердцем обратно в Харбин. Там меня ждали новые огорчения. Я уже упомянул, что между мной и Гринцем, а равно как с его семьей, установились весьма дружеские отношения. Жена Гринца, большая умница и чрезвычайно энергичная, служила ему большой поддержкой как в его житейских делах, так и в трудных случаях жизни, и он питал к ней большую привязанность и глубокое уважение. К несчастью, она страдала пороком сердца. Когда я снял у них комнату, она еще выходила и помогала
Кажется, весною 1922 года в Маньчжурии вспыхнула чума. Не пощадила она и Харбина. Легко себе представить, какой ужас охватил европейское население города. По необъяснимой причине эта страшная болезнь, однако, косила только китайцев, и взбудораженные русские и вообще европейцы стали понемногу приходить в себя после царившей среди них паники. И в этот момент произошел тот трагический случай, о котором я упомянул. Как мною уже было отмечено, жену Гринца навещал очень часто лечивший ее доктор. Синицын, так назывался этот доктор, был еще молодым человеком, полным сил и энергии. Для семьи Гринца он был доктором-другом, и как тяжело не было положение Елизаветы Исаевны – так звали жену Гринца, – его приход, его жизнерадостность всегда приносили какое-то успокоение. Благодаря своему опыту и особой отзывчивости Синицын имел хорошую практику, он занимал также должность санитарного врача. И вот, когда нагрянула чума и когда город принял чрезвычайные меры борьбы против распространения страшной эпидемии, на Синицына навалилось очень много работы. В один несчастный день санитарному отделу сообщили, что в какой-то мансарде обнаружено пять китайских трупов. Это были умершие от чумы. Надо было убрать эти трупы и произвести дезинфекцию в доме. И Синицын, взяв с собою санитаров, отправился в помещение, где находились обнаруженные трупы. И тут, как рассказывал сам Синицын Гринцам в моем присутствии, он совершил две оплошности: помогал сам санитарам выносить трупы, не надев предохранительных перчаток, а затем машинально, по привычке достал портсигар и закурил папиросу. На другой день у него поднялась несколько температура, и он, посетив госпожу Гринц, сказал полушутя, но не без тревоги в голосе: «Не заразился ли я чумой». Следующий день дал трагический ответ на этот вопрос. У него констатировали чуму, и он скончался в страшных муках. Легко себе представить, как вся семья Гринца, а равно и я, были потрясены этой страшной гибелью молодой и столь полезной жизни. Да и не только мы, но и все знакомые Синицына были глубоко опечалены его смертью. А через некоторое время в тяжелых страданиях скончалась и жена Гринца. Так жизнь приносила мне непрерывно одно тяжелое испытание за другим. Впрочем, один радостный момент я пережил, кажется, в начале 1922 года. Мне сообщили, что моя жена выпущена на свободу, но и этот момент был омрачен разъяснением, что «следствие» о «преступлениях» иркутских эсеров еще не закончено. Поэтому трудно было предугадать, какое их ждет будущее. В частности, участь моей жены немало тревожила моего информатора. Он выражал опасения, чтобы председатель иркутской Чека Берман не учинил ей гадости, так как он был очень озлоблен против нее за то мужество, которое она обнаружила на допросах, и за презрение, которое она демонстративно к нему проявляла. И действительно, через некоторое время моя жена и другие освобожденные из тюрьмы эсеры были снова арестованы, а в 1923 году они все были приговорены к ссылке на Соловки. Но о том, что произошло с моей семьей в 1923 году, мне придется писать подробнее в следующей главе.
Наконец, и я и мои товарищи эсеры очень тяжело пережили все перипетии поставленного в 1922 году большевиками знаменитого эсеровского процесса. Инсценированный по всем правилам большевистской техники, с использованием в качестве свидетелей обвинения провокаторов, предателей и вообще негодяев всех сортов, этот процесс взбудоражил мировое общественное мнение и глубоко взволновал европейские социалистические круги. Большевики были очень довольны эффектом, произведенным их затеей. Они даже разрешили таким «социал-предателям», как Вандервельде и Курт Розенфельд, выступить на процессе в качестве защитников обвиняемых, а затем вынесли всем подсудимым смертный приговор. Правда, приговор этот не был приведен в исполнение, но осужденных в течение многих месяцев подвергали особого рода пытке: их держали все это время под угрозой в любой день или час быть выведенными на расстрел. Все описанные выше треволнения, выпавшие на мою долю в 1921 и 1922 годах, сильно потрясли мои нервы и стоили мне много здоровья. Но я по мере сил старался не показывать, как тяжело мне жилось морально в этот период времени, и внешне моя жизнь текла в своем обычном русле: я вел адвокатские дела, участвовал в работе еврейских общественных организаций, читал лекции. В этот период, если память мне не изменяет, я по просьбе харбинских железнодорожных рабочих прочел им цикл лекций о Великой французской революции. Еще одну работу мне удалось в эту пору выполнить, и о ней стоит сказать несколько слов.
Как-то еврейский краевой комитет решил созвать в Чите партийную конференцию и упомянутый мною выше товарищ «дед» обратился ко мне от имени комитета с просьбой дать им доклад. Подумав, я согласился написать доклад на тему о хозяйственном и политическом значении провозглашенного Лениным НЭПа. Избрал я эту большую тему потому, что в бытность свою в Чите в 1921 году я, по счастливой случайности, добыл стенографические отчеты о восьмом, девятом и десятом съездах коммунистической партии, а также известную брошюру Ленина «О продовольственном налоге». Эти материалы содержали богатейшие сведения о настроениях коммунистических верхов перед объявлением НЭПа и о том катастрофическом состоянии, в котором находилась Россия в момент, когда Ленин счел себя вынужденным «пересмотреть» коренным образом всю экономическую политику коммунистической власти.