Страницы моей жизни
Шрифт:
Случилось, однако, так, что моя дочь на первых же шагах в Москве наткнулась на весьма серьезные препятствия. Друзья наши не коммунисты определенно боялись, что их заступничество за эсерку навлечет на них немилость власть имущих, и потому они откровенно отказывались хлопотать об освобождении моей жены. В свою очередь, и коммунисты явно опасались выступать ходатаями за «контрреволюционерку».
Тем временем состоялся приговор об отправке заключенных в Иркутской тюрьме социалистов в Соловки, и дело еще более осложнилось. Но моя дочь не унывала и после долгих исканий и мытарств нашла ход к одному большевику, занимавшему крупный пост в коммунистических верхах. С этим большевиком я был знаком еще со времен революции 1905 года, и у меня с ним установились в тот памятный период очень хорошие отношения. Добившись свидания с этим моим добрым знакомым, моя дочь ему объяснила, что речь идет о спасении моей жены от крайней опасности для ее здоровья – ссылки в Соловки, и что ее спасение вполне возможно, если заменить ей отправку в Соловки высылкою за границу, в Харбин. По рассказам
Можно себе представить, с каким нетерпением моя дочь ждала результата этого свидания. Через некоторое время наш добрый знакомый сообщил моей дочери, что Дзержинский уважил его ходатайство и послал председателю Иркутской чрезвычайки Берману телеграфный приказ освободить заключенную Кроль и выдать ей разрешение на свободный проезд в Маньчжурию. Само собою разумеется, что моя старшая дочь в свою очередь немедленно телеграфировала младшей дочери в Иркутск о состоявшемся распоряжении Дзержинского. Однако Иркутская чрезвычайка на все настояния моей младшей дочери об освобождении матери отвечала, что никакого распоряжения об освобождении Кроль у них нет и что она, моя дочь, просто введена в заблуждение. Между тем старшая дочь снова и снова подтвердила, что такое предписание было послано самим Дзержинским. Пришлось опять обратиться к содействию нашего доброго знакомого, и только когда Дзержинский вторично отдал Берману грозный приказ об освобождении Кроль и выдаче ей пропуска в Маньчжурию, сопротивление его было сломлено. Оказалось, что он просто утаил первую телеграмму.
Жена была выпущена из тюрьмы и получила разрешение на свободный выезд за границу через станцию Маньчжурия. В то же время и обе дочери (старшая успела к тому времени вернуться в Иркутск), учившиеся в Иркутском университете, добыли удостоверения, разрешавшие им выезд в Харбин на определенный срок и беспрепятственный обратный въезд в Р.С.Ф. Казалось, что для выезда моей семьи в Харбин не существовало больше никаких препятствий. Захватив с собою самые необходимые вещи, жена и дочери двинулись в путь, одушевленные радостной мыслью, что скоро, скоро кончится наша столь долгая и мучительная разлука и что мы опять будем все вместе. Но чаша испытаний моей жены была еще не полна. В Чите чрезвычайка решительно отказалась выдать ей пропуск за границу. Никакие настояния и ссылки на приказ Дзержинского не помогали. И был момент, когда казалось, что всякая надежда для моей семьи попасть в Харбин была потеряна. Но в дело вмешался живший тогда в Чите наш близкий знакомый присяжный поверенный В.Г. Дистлер. Он с необычайной настойчивостью требовал, чтобы моей семье было выдано разрешение на свободный въезд в Маньчжурию, и после десятидневных непрерывных ходатайств добился своего: Читинская чрезвычайка наконец смилостивилась и выпустила жену мою и дочерей из пределов Советского Союза.
Через несколько дней после приезда моей семьи я снял небольшую квартиру, кое-как ее обставил, и мы зажили спокойной харбинской жизнью. Поселился с нами и Лев Афанасьевич Кроль. Мечта долгих лет осуществилась. Мы опять были вместе и чувствовали себя бесконечно счастливыми. Не раз мы себя спрашивали, не снится ли нам прекрасный сон и не ждет ли нас печальное пробуждение, когда мы окажемся опять оторванными друг от друга и отделенными непроходимой стеною, которую воздвигли большевики между Россией и остальным миром. Но, нет, это, к счастью, не было сном: судьба была к нам милостива, и мы действительно почти чудесным образом оказались все вместе в Харбине, где можно было свободно дышать и спокойно думать о завтрашнем дне.
Недели быстро шли за неделями, и наступил август месяц. Дети решили вернуться в Россию, чтобы продолжать учение в университете, но они имели намерение перевестись в Петроградский университет, так как их тянуло в Петроград вообще, кроме того, у нас там были близкие родственники и такие преданные друзья, как Лев Яковлевич Штернберг с женой и его братья. Один из этих братьев был женат на тетушке моей жены Цецилии, которую мы все горячо любили и которая души не чаяла в детях. Тяжело нам было расставаться с детьми. Мы ведь не знали, когда мы увидимся снова. Получить разрешение на выезд из советской России было очень трудно, и то, что моих дочерей выпустили из пределов Советского Союза в 1923 году, было счастливой случайностью, которая могла больше не повториться. После отъезда дочерей мы с нетерпением стали ждать известий от них из Ленинграда, и мы были чрезвычайно обрадованы, когда дети сообщили, что Ленинград им очень нравится, что они поселились у тетушки Цецилии и чувствуют себя превосходно.
Эти вести нас значительно успокоили, и мы зажили вполне монотонной жизнью. Я был занят своими адвокатскими делами и тою скромною работой, которую я выполнял. Лев Афанасьевич проводил почти все время на заводе.
Впрочем, один эпизод совершенно необычного характера ворвался в этот период в нашу жизнь и так глубоко врезался в моей памяти, что мне хочется его описать, тем более что совершенно случайно я, благодаря этому эпизоду, имел возможность кое-что узнать о «японской душе».
Я уже упомянул, что один из директоров на винокуренном заводе Бородина был японец. Совместная работа несколько сблизила Льва Афанасьевича с этим японцем, и как-то в сентябре 1923 года Лев Афанасьевич сообщил мне и жене, что на такой-то день пригласил этого коллегу к нам на обед (обедали в Харбине
Но крайнего предела достигло наше удивление перед нашим гостем, когда он перед уходом предложил нам оказать ему честь и поужинать с ним в тот же день в одном из японских чайных домиков. Мы пытались было уклониться от этого предложения, но японец настаивал, объяснив нам, что обычай их страны предписывает ему, чтобы он после широкого гостеприимства, оказанного нами ему, ответил таким же актом гостеприимства. И в тот же вечер мы встретились с ним в условленном чайном домике.
Я раньше в японских чайных домиках не бывал и не знал, какой они вообще имеют вид, поэтому я с большим интересом вошел в помещение чайного домика. Но зал, в который нас ввели, был довольно безвкусно обставлен. На полу был постлан ковер, поверх ковра нагромождены небольшие подушки, и нас усадили на эти подушки, все же получалось впечатление, что мы сидим на полу, перед нами поставили крошечные столики, и началось угощение разными блюдами, приготовленными по всем правилам японского кулинарного искусства. Кроме нас четырех: жены, Льва Афанасьевича, меня и японца, в комнате присутствовали: пожилая женщина, исполнявшая обязанности хозяйки и угощавшая нас все время, и три молоденькие гейши, как нам казалось, не больше 12–13 лет. Роль гейши на этот раз была, однако, незавидная. Обычно они «угощают» гостей пением и танцами, но не успели мы занять указанные нам места, как японец нам сообщил, что ввиду постигшего Японию несчастья объявлен всенародный траур и танцы отменены, так же как и пение. И гейши не знали, что с собою делать. Наша беседа велась по-английски, на языке, который они не понимали, и они бродили по залу, не находя себе места. Характерно, что за весь вечер японец больше ни словом не обмолвился о землетрясении в Японии. Говорили о чем угодно, но не о гибели там, в Стране восходящего солнца, сотен тысяч людских жизней и не о разорении миллионов людей.
Я и жена с искренней жалостью смотрели на гейш-полудетей. Одна из них была очаровательна – красивая, необыкновенно изящная, воздушная, она была воплощением грации. Несколько раз она подходила к жене, касалась ее рук, заглядывала ей в глаза. Наконец, она решилась – села рядом с женой и приникла к ее плечу, тогда жена взяла ее головку и стала гладить ей волосы. И гейша вдруг преобразилась: она прижалась своей головкой к груди жены и, заглядывая ей с чрезвычайной нежностью в глаза, сказала тоскливым голосом «мама» и застыла в этой позе на несколько минут. На меня и на жену это восклицание произвело глубокое впечатление. Тогда две другие гейши последовали примеру первой: они тоже подходили к жене, ласкались к ней и тоже произносили дорогое им слово «мама». И должен сказать, что сцены эти, в которых так приятно и ярко выявилась тоска этих девочек по материнской ласке, были самыми интересными и волнующими за весь вечер.
Глава 53. Я начинаю хлопотать об утверждении устава Еврейского коммерческого банка. Мои поездки в Гирин и Пекин. Кроль уезжает в Европу. Мои дочери снова приезжают на каникулы в Харбин. Я беру на себя также ведение дела о регистрации устава другого банка, «Дальневосточного». Мое пекинское сидение. Маньчжурский генерал-губернатор Джан-Дзо-Лин заключает договор с советским правительством и передает ему Китайско-Восточную железную дорогу. Русский Харбин сразу приобретает советский налет. Л.А. Кроль настойчиво зовет нас в Париж. В начале 1925 года Нанкинское правительство утверждает уставы обоих банков, а в середине февраля я и жена покидаем Китай и переезжаем во Францию.
Осенью 1923 года встал на очередь вопрос об утверждении Еврейского коммерческого банка Центральным Китайским правительством. Но какова процедура такого утверждения ни я, ни мои коллеги, ни даже китайские адвокаты, практиковавшие в Харбине, не знали. Такого прецедента, говорили многие, в полосе отчуждения Китайско-Восточной железной дороги еще не было. Если там и возникали русские банки, то их уставы утверждались по русским законам, так как до 1920 года Харбин в публично-правовом отношении был чисто русским городом.