Страницы моей жизни
Шрифт:
Такие рассуждения успокаивали мою встревоженную совесть.
Этот же критерий мною руководил, когда я взял на себя защиту Брута. Я прежде всего постарался выяснить для себя самого, насколько диктаторские стремления Юлия Цезаря, по Шекспиру конечно, действительно представляли собою большую опасность для свободы и благополучия римского народа и насколько Брут, убивая Юлия Цезаря, верил, имел основания надеяться, что со смертью его бывшего друга, ставшего врагом народа, эта грозная опасность им устраняется. Решив оба вопроса в положительном смысле, я уже без колебаний выступил в защиту Брута. Приблизительно в таком же духе была и защитительная речь Ротта.
Брут был оправдан, хотя в голосовании приговора принимали участие люди самых разнообразных политических взглядов и настроений и весьма различного интеллектуального и морального уровня.
И еще
Этого весьма своеобразного преступника посадили на скамью подсудимых харбинские сионисты, имея при этом определенно в виду скомпрометировать сионистскую еврейскую интеллигенцию – доказать, что евреи-интеллигенты, не принявшие сионистического идеала, не выполняют своего священного долга по отношению к своему народу.
Как известно, несионистическая еврейская интеллигенция представляла собою весьма разнородную смесь. Были евреи-интеллигенты, которые сознательно уходили от своего народа, они высмеивали его традиции и нравы и считали его крайне отсталым народом, с которым у них, интеллигентов, приобщившихся к «европейской культуре», ничего общего нет. Это были ассимиляторы-экстремисты. Были также интеллигенты-евреи (они себя считали интеллигентами), которые стыдились своего еврейства и всячески старались скрывать свое происхождение. Были также и такие евреи-интеллигенты, которые родились и выросли вне черты оседлости в чисто русских городах. Не дыша воздухом черты оседлости, не зная своего народа, не видя его горя и мук физических и моральных, эти интеллигенты просто не чувствовали никакой связи с евреями. Наконец, были евреи-интеллигенты, которые, приобщившись к русской культуре, глубоко чувствовали трагедию, которую евреи переживали в России, еврейское бесправие, гонения, которым их соплеменники подвергались, заставляли их сильно страдать, но они знали, что все остальные народы, населяющие Россию, тоже стонут под гнетом самодержавного режима, лишающего их возможности строить свою жизнь по своему желанию и развивать свободно заложенные в них духовные силы.
Лучшие русские люди издавна уже вели самостоятельную борьбу с этим деспотическом режимом, они объединялись в революционные партии и боролись против царского абсолютизма не на жизнь, а на смерть. И многие евреи-интеллигенты вступали в ряды этих революционных партий и мужественно шли на каторгу, на виселицу в надежде, что раньше или позже самодержавный режим рухнет и над Россией взойдет солнце свободы, которое будет светить одинаково для всех без исключения, и для евреев, и для русских, и для всех прочих народностей, населяющих эту великую страну. Эти еврейские интеллигенты считали, что для русских евреев их родина – Россия, и что поэтому благополучие этой страны им должно быть так же дорого, как и русским. Однако волею обстоятельств такие евреи-интеллигенты, борцы за светлое будущее России, бывали часто вынуждены уходить от своего народа. Отдавшись революционной борьбе, они не имели возможности участвовать в повседневной жизни своих собратьев – помогать им в нужде, поддерживать в них бодрость во дни их скорби, нести им свет культуры и просвещения.
Само собою разумеется, что смешивать все перечисленные категории еврейской интеллигенции, подводить их под одну мерку нельзя было. Я бы, например, первых двух категорий еврейской интеллигенции и не взялся бы защищать. Да и судя по объявлению, предъявленному этому коллективному преступнику, на скамью подсудимых была посажена именно последняя категория еврейской интеллигенции. И ей вменялось в вину, что она весь жар своей души, всю свою энергию отдает «чужому», не еврейскому делу, в «то время как на своей родной ниве» такая огромная нужда в интеллигентных силах, в просвещенных учителях жизни.
Прокурорами на этом сенсационном процессе выступали двое харбинских сионистических лидеров, врач А.И. Кауфман и доктор философии Равикович. Оба талантливые ораторы, оба закаленные в боях с бундистами за сионистический идеал.
Говорили они очень хорошо, с подлинным пафосом, апеллируя к аудитории, среди которой чуть ли не большинство были сионистами.
Наступила очередь защиты. Если память мне не изменяет, Ротт настоял, чтобы первым говорил я.
И должен сознаться, что яркие обвинительные
Я сейчас не в состоянии хоть приблизительно восстановить содержание моей защитительной речи, да в этом и нет надобности, но помню, что я призвал к себе на помощь Жаботинского, самого Жаботинского, этого исключительно талантливого сионистического лидера, кумира сионистической молодежи. Я сослался на его речь, произнесенную им во время революции 1905 года в Соляном Городке, в Петербурге, на одном митинге протеста против октябрьских погромов 1905 года. Говоря о победе, одержанной революцией, и о той героической революционной борьбе, которая ей предшествовала, он заявил приблизительно следующее: «И гонимый еврейский народ выделил не одного героя этой борьбы, а еврейская интеллигенция заплатила очень дорогую цену за добытую в октябре 1905 года свободу. Когда партия социалистов-революционеров решила убить злого гения России и лютого врага евреев Плеве, то для совершения этого акта возмездия партия послала русского Сазонова и еврея Сикорского, и, если бы бомба Сазонова не достигла своей цели, то Плеве ждала бомба тут же находившегося Сикорского».
Это было в устах Жаботинского не только оправданием еврейского интеллигента, всецело отдавшего себя общей революционной борьбе, но и возвеличением его.
Должен сказать, что это место моей защитительной речи сильно взволновало обвинителей. Они почувствовали, что моя ссылка на Жаботинского сильно склонила весы правосудия на сторону защиты. Ротт своей речью еще более подорвал шансы обвинения. Но что было совершенно неожиданно и для меня и для Ротта, это почти единогласное оправдание обвиняемой еврейской интеллигенции. И оправдали с величайшим воодушевлением. У многих были торжествующие лица, а когда я с Роттом сходил со сцены, где происходили прения сторон, в зрительный зал, нам долго и шумно аплодировали.
Прочитав все написанное мною о моем участии в литературных судах, я задал себе вопрос, стоило ли так много об этом распространяться, и не слишком ли незначителен этот факт, чтобы описанию его уделять так много места. И подумав, я пришел к заключению, что на этой форме моей общественной деятельности в Харбине стоило остановиться подробнее. И вот почему.
Во-первых, это тоже страница из моей жизни, которая, мне кажется, заслуживает упоминания. Во-вторых, обстановка, в которой происходили суды, и настроение, царившее среди многочисленной аудитории, – народу на этих литературных судах бывало около 700–800 человек и даже больше – очень ярко характеризует и общественный и нравственный облик этой разнородной публики, попавшей в Харбин из самых различных мест Сибири и Европейской России. Наконец, чрезвычайно показательны проблемы, которые были поставлены на суд слушателей-судей. Совершенно случайно, без предварительного плана на разрешение и обвинителей, и защитников, и всего зрительного зала были поставлены три вечных проблемы человеческого общежития: о причинах семейного разлада, об обязанностях индивидуума к своему народу и о том, имеет ли право отдельный гражданин прибегать к убийству носителей правительственной власти, если эти носители управляют страной деспотически и мерами насилия явно порабощают весь народ. И к чести слушателей-судей надо сказать, что они разрешили все три указанных проблемы человечно и справедливо.
Возможно, что если бы каждому из присутствовавших на этих судах и участвовавших в вынесении приговора предложили у него на дому высказаться о разрыве Норы с мужем, об убийстве Юлия Цезаря и о роли, которую играла в России несионистическая еврейская интеллигенция, результаты такого опроса были бы совсем иные, чем на суде. Может быть, не все обвиняемые были бы оправданы, а если бы и были оправданы, то далеко не единогласно, но такова была сила живого слова защиты и так неотразимо было действие коллективной психологии, что весь зрительный зал заразился единым настроением. Защита апеллировала к благороднейшему чувству – человечности. Она (защита) доказывала, что в известных, весьма важных случаях жизни соображения высшей нравственности вынуждали самых лучших людей – чаще всего именно лучших людей – нарушать обычные правила морали и установленные уголовные нормы для достижения определенной высокой цели. И эти доводы оказались настолько убедительными, что нашли горячий отклик в сердцах всех присутствовавших на суде.