Страницы моей жизни
Шрифт:
Какое впечатление на меня тогда произвел Петербург? Прежде всего, меня поразили тяжелая жизнь среднего петербургского интеллигента и те усилия, которые приходилось каждому преодолевать в своей работе. Вид у всех был очень усталый и многие выглядели старше своих лет. Что касается политических настроений, то нужно сказать, что в те годы стал замечаться в прогрессивных кругах Петербурга поворот от пессимизма, господствовавшего в 80-х годах, к вере в лучшее будущее. Недовольство режимом было в этих кругах всеобщее. Об активной же борьбе с царизмом в то время еще не думали. Это было время, когда Струве и Туган-Барановский были авторитетными знаменосцами русского марксизма, когда молодой Мартов-Цедербаум начал привлекать к стоим талантливым статьям внимание политически активной молодежи и когда молодые марксисты стали смотреть сверху вниз на
Конец 1896 и начало 1897 годов в Петербурге я бы охарактеризовал, как переходный период. Страх перед царским террористическим движением почти исчез, и прогрессивная общественность поставила, как очередную задачу, необходимость бороться с реакцией. Молодое поколение уже выдвинуло ряд энергичных, образованных, хорошо подготовленных, революционно настроенных личностей, которые впитали в себя марксизм и искали контакта с рабочими массами. Рабочие со своей стороны как в Петербурге, так и в других больших городах стали обнаруживать большую активность, и они инстинктивно ждали, чтобы к ним пришел кто-нибудь и помог им организоваться для объединенной и планомерной борьбы со своими эксплуататорами. Ясно, что при таких обстоятельствах вопрос о необходимости руководства рабочими массами какой-либо группой или партией с ясной программой является только вопросом времени. И последующие события доказали это в самый короткий срок. Молодое поколение теперь мало думало о геройских выступлениях отдельных борцов, их надежда была сосредоточена на большом коллективном герое – на народных массах. Под влиянием марксистской идеологии эта молодежь все свои надежды возлагала на рабочий класс. Эти настроения были в 1897 году еще в эмбриональном состоянии.
Наступил месяц апрель 1897 года, и, таким образом, у меня оставался один только месяц для права жительства в Петербурге. И вопрос о том, что со мной будет дальше, меня немало волновал. Но все мои сомнения и тревоги были разрешены совершенно неожиданным образом. На заседании редакционной коллегии газеты «Сибирь», когда вопросы, стоявшие в порядке дня, были закончены, ко мне обратился известный сибирский исследователь Григорьев со следующим предложением: «Не хотите ли вы принять участие в научной экспедиции, имеющей целью обстоятельное исследование экономического положения сельскохозяйственного населения в Забайкалье»? В дальнейшем он мне сообщил, что Комитет министров совместно с комитетом сибирских железных дорог постановили произвести такое обследование и что главным организатором этой экспедиции является Куломзин, управляющий Комитетом министров и председатель сибирского комитета.
– Я, – подчеркнул Григорьев, – приглашен в качестве начальника экспедиции, я был бы очень рад, если бы вы согласились поехать с нами. Я уже сказал Куломзину, как высоко я ценю ваше участие в этой экспедиции, и я приглашаю вас от своего имени и от имени Куломзина.
Я попросил Григорьева дать мне для размышления несколько дней. Мне его предложение показалось чрезвычайно важным с точки зрения моих научных интересов, и я согласился, однако под условием, что он мне гарантирует полную независимость в моей работе. Мое условие не удивило Григорьева, и он охотно на него согласился. Тут же Григорьев мне сообщил, что экспедиция собирается выехать в Сибирь в конце апреля. Через несколько дней Григорьев мне дал знать, что Куломзин просит меня прийти к нему домой в один из ближайших вечеров, так как он хочет со мной подробно поговорить о тех условиях, при которых нам придется работать. Должен я сказать, что предстоящий визит к Куломзину вызвал во мне странное чувство. Что за причудливая игра судьбы? Еще незадолго до этого я был заброшен в Селенгинск в качестве политического преступника и не имел права тронуться с места без разрешения исправника, а теперь меня хочет видеть крупный сановник, статс-секретарь, который занимает пост министра. Это немножко напоминало мне метаморфозы из «Тысячи и одной ночи». Предстоящий визит имел, однако, еще очень важный прозаический смысл: он был лучшим доказательством того, что даже деспотический режим не может обойтись без творческой силы культурных и образованных людей, если они даже являются противниками этого режима.
В назначенный вечер я пришел к Куломзину. Меня крайне поразило, как Куломзин просто держался, и с какой предупредительностью он меня встретил. Он меня принял, как гостя; мы с ним беседовали по разным вопросам около двух часов. Куломзина особенно интересовали два вопроса: 1)
– Это, стало быть, означает, что в конце года экспедиция может вернуться в Петербург?
– Конечно, но я не смогу приехать в Петербург, так как департамент полиции мне разрешил оставаться в Петербурге только 6 месяцев. И срок этому разрешению кончается в конце апреля.
– Этот вопрос вас не должен беспокоить, – заметил Куломзин. – Я беру на себя ответственность, что вы сможете вернуться в Петербург, как только экспедиция закончит свою работу в Забайкалье.
Впоследствии я узнал, что Куломзину удалось добиться у департамента полиции не только разрешения на постоянное правожительство в Петербурге, но и освобождения от тайного надзора со стороны полиции.
С предварительными работами мы были готовы через несколько недель, и в конце апреля 1897 года экспедиция тронулась в путь. В правительственных кругах этой экспедиции придавали такое большое значение, что Куломзин получил от царя разрешение поехать в Забайкалье вместе с нами на несколько месяцев.
Глава 22. Волнующие встречи.
В середине ноября 1897 года я закончил свою исследовательскую работу в Селенгинском округе. Это был конец пятимесячному напряженному труду при весьма тяжелых условиях.
В Иркутск мы приехали крайне уставшие. Там начальник экспедиции сообщил нам, что нам дается месяц отдыха. Я решил использовать предоставленный мне месячный отпуск для объезда моих родных и друзей, которых я не видел в течение многих лет.
В Иркутске я предполагал провести не более двух-трех дней, но в этом городе, где у меня было много друзей и близких знакомых и где мне привелось провести столько интересных моментов, меня ждала большая радость: я там застал самого близкого друга моего детства и юности Льва Яковлевича Штернберга, который после долгих лет ссылки на острове Сахалин получил возможность вернуться к себе на родину, в Житомир.
Трудно описать чувство радости и подлинного счастья, которое мы оба испытали при этой нашей встрече. Целых девять лет мы были оторваны, целых девять лет мы должны были довольствоваться только обменом письмами, проходившими через полицейский контроль, в то время когда мы с детства привыкли делиться друг с другом всеми нашими переживаниями, нашими юношескими мечтами и сомнениями.
Потребность в этом интимном общении стала нашей второй натурой, и все эти долгие годы мы не переставали думать о том дне, когда мы снова встретимся. Бывали моменты, когда нам казалось, что этот день никогда не настанет… Но вот желанный час настал. Мы стояли друг против друга, молодые, в полном расцвете наших сил, с великими надеждами в сердце и с глубоким сознанием, что долгие годы ссылки, которые нам при объявлении приговора рисовались как мрачная полоса в нашей жизни, для нас прошли с большой пользой.
Я не мог в достаточной степени налюбоваться на Штернберга, такой у него был бодрый, свежий и мужественный вид! Его жизнерадостность и кипучая энергия чувствовались в каждом его движении, блеске его глаз и в его особенной живой манере рассказывать обо всем, что он видел, слышал и переживал. Его полный энтузиазма идеализм еще более углубился, его богатое воображение как будто стало – еще ярче, а его вера в человека и в светлое будущее человечества еще более пламенной, чем раньше. В нем чувствовалась большая моральная сила, та сила, которая помогла ему в чрезвычайно трудных условиях сахалинской ссылки совершить настоящее чудо. Сосланный в пустынный кордон за участие в протесте ссыльных против жестокости сахалинской тюремной администрации, Штернберг посвятил себя изучению населявших этот пустынный край примитивных племен. И это было началом его карьеры как научного исследователя, впоследствии ставшего весьма известным этнографом и редким знатоком истории первобытной человеческой культуры.