Странствие бездомных
Шрифт:
Приходили к нам Рубинштейны. Нину, с которой мы дружили, чаще приводила мать, красивая полная брюнетка Тереза. Бывал у нас, но реже, сам Рубинштейн — маленький щупленький господин, похожий на обезьянку и прозванный Макакой. Приятельские отношения у моих родителей были с семьей Костюшко, соседями по дому. Игорек Костюшко приходил играть ко мне, я — к нему. Отец Игоря, высокий, светловолосый, был из рабочих. Жена его, Стенечка, как-то сказала маме: «Что это Тереза к вам повадилась? Гони ее вон!» Мама только плечами пожала — девочки подружились, что ей эта Тереза? Оказывается, Стеня Терезу, имевшую дурную славу, уже отвадила. Маму предусмотрительность простодушной соседки только позабавила.
Летом эсдеки снимали дачи ради своих детей, а так как все были небогаты, то объединялись
Шла тихая, мирная жизнь — и в мире, и у нас. Политические ситуации и революции не нарушали моего золотого детства. Родина моя пока еще целиком вмещалась в двухкомнатную квартирку в Берлине, где со мной были мама и папа. Вместе.
Но уже надвигался девятьсот четырнадцатый год, нависала над миром, как туча, война. А еще до начала всенародной беды нашу семью настигло свое несчастье.
Опасное решение
Осенью 1913 года у мамы кончался срок ссылки. Она считала, что должна поехать в Петербург — «посмотреть, узнать» (речь шла о деятельности РСДРП) и, если надо, вернуться к оставленным партийным делам. Революция звала, трубила в свой охотничий рог! Снова, как в Швейцарии, пошли разговоры, уговоры, сомнения. Раздвоение души. Отец соглашался отпустить маму на время, до весны. Соглашался неохотно — мало ли что может случиться, — он-то хорошо знал все пороги и перекаты на путях российских революционеров. Старался подавить обиду — мамин отъезд лишал его семьи, дочки. Решено было, что мама берет меня с собой: ухаживать за девочкой, почти пятилетней, ему будет сложно, у него было много работы. Кроме литературных заработков появились общественные обязанности. Отец всё более входил в социал-демократическое движение Германии, всё теснее сближался с одной из организаций и принимал участие в разных мероприятиях — писал статьи для печати, читал лекции о русской культуре, знакомил с Россией вообще и помогал поддерживать связи между германскими и российскими социалистами. Немецкий язык он освоил уже в совершенстве — говорил свободно, публичные выступления его не смущали. Он был образованным человеком, имел большой запас знаний и широкий кругозор (история, философия, литература европейских стран и России).
Думаю, что в годы пребывания за границей отцу открылись многие ошибки российской социал-демократии, а сопоставление уровня немецких и русских рабочих наводило на мысль о преждевременности революции в России — темной, непросвещенной. Полностью соглашаться с отцом мама не могла, однако какое-то влияние на нее он оказывал.
Расставаться нам, всем троим, очень не хотелось. На прощание мы сфотографировались. Знаменитая германская фирма «Вертхайм», большой универмаг в Берлине, при нем — фотоателье. Для меня это лучшая фотография отца, хотя были потом другие, более эффектные. На этой он, может быть, не так красив, но зато весь наш,
Любил, огорчался, не хотел разлуки даже и на пять месяцев, считал, что это очень много. Боялся, что я его забуду, просил маму прикрепить карточку возле моей кровати.
Отцу оставляли мою фотографию, сделанную тогда же. Прелестная девчушка — могу оценить непредвзято — в белом платьице, из-под которого видны кружевца панталончиков, с хохолком на голове, перевязанным бантом. Легкость во всей фигурке, грациозным движением рук чуть придерживает медвежонка, чужого, для съемок, поэтому и не прижатого к себе. На обороте мама написала: «Мы скоро вернемся». Эта фотокарточка в рамке хранилась у отца всю жизнь.
Папину фотографию мама прикнопила над моей кроваткой в Петербурге. Я очень скучала без него. Следы моей любви остались на снимке — я его замусолила своими поцелуями.
Удивительное дело: сейчас, когда я вспоминаю папу, именно того, тех лет, вспоминается даже запах табака (он курил и сам набивал папиросы), его руки с длинными пальцами, мягкость его волос и жестковатость бороды — всё это я ощущала в нашей веселой возне, когда он играл со мной. Такой привязанности друг к другу, как в берлинские годы, потом уже не было никогда.
Петербургская зима
От нашей с мамой петербургской жизни память сохранила немногое. Например, такая сценка: я стою в углу за круглой печкой (такие были только в Питере), ковыряю стенку и плачу. Мама опять отдала меня кому-то, а сама ушла «по делам». Вероятно, я плачу давно, и всем надоело меня утешать, а может, и мне надоело уже плакать, вот я и занялась трещиной в стене. Печка, угол, стенка; я одна. «Ну да, — скажет мама потом, — надо же мне было и дела делать!»
Но, видно, мои слезы и мамины дела заставили маму взять прислугу. Теперь я могла оставаться дома, пускай без мамы, но дома.
Хорошо помню маленькую квартиру, до которой надо было взбираться по узкой крутой лестнице с железными перилами. В комнатах и передней, возле дверных проемов, стояли новые неокрашенные двери, от которых чудесно пахло сосной, лесом. Был ли это новый дом или ремонтировался старый, но ясно, что это была дешевая квартирка. В окна без занавесок видны были другие окна и стены, замыкающие двор в «колодец». Из передней прямо — вход в кухню, направо — столовая с круглым столом, за ней — маленькая спальня. В кухне — дровяная плита и раковина. Умывались тоже на кухне.
У няни Дуни удивительно большой нос, поэтому и запомнился. Я допытывалась, почему у нее такой нос, а она в ответ смеялась басом. Дуня готовит, я сижу на кухне, мне скучно, игрушек мало, читать еще не умею. К обеду часто приходит дядя с бородкой, в пенсне на цепочке. Он прихрамывает. На папу совсем не похож — невысокий. Перед едой он достает из кармана коробочку с картинкой, голубую баночку с серебряной крышкой и принимает лекарства. Эта банка сводила меня с ума — так хотелось ее заполучить. Видно, я без конца приставала, скоро ли кончатся лекарства, канючила и надоела. Дядя выдал расписку: «Банка будет. Ю. О.». Этот дядя был Мартов.
В мамином альбоме две фотографии Юлия Осиповича. Одна, парижская, подарена в сентябре 1909 года: «На память о 17-летней прочной дружбе 1892–1909. Ю. Ц.». На ней Мартов, аккуратно подстриженный и причесанный, волосы густые, за усами и небольшой бородкой прячется легкая улыбка, пенсне на шнурке скрывает слегка рассеянный, близорукий взгляд.
Этот подарок совпал с трудным для мамы временем — только что она проводила в эмиграцию отца, а слово дружбы всегда утешение.