Странствующий подмастерье. Маркиз де Вильмер
Шрифт:
— Я буду говорить совсем тихо, Пьер, — сказал Коринфец и сел рядом с другом. — Но я должен говорить, у меня голова просто лопается. Знаешь, твоя лестница великолепна! У тебя большой талант, Пьер. Ты рожден архитектором, так же как я — скульптором, а мне кажется, прославиться можно одинаково и в том и в другом искусстве. Скажи, у тебя совсем нет честолюбия?
— Ты же сам видишь, что есть. Разве я стал бы иначе так стараться?
— И теперь оно удовлетворено?
— На сегодня да. Завтра я примусь за шкафы для библиотеки.
— И ты так и собираешься всю жизнь мастерить лестницы и шкафы?
— А что я могу делать еще? Ничего другого я не умею.
— Но ведь у тебя получается все, что ты только задумаешь,
— Собираюсь, мой милый Коринфец. А ты станешь скульптором, будешь изучать Микеланджело, Донателло [137] — и это справедливо. Ты — совсем другое дело. Ты натура особенная, ты призван создавать блистательные творения, и потому твой долг — стремиться к созданию красоты в самом возвышенном и поэтическом ее выражении. И то, что ты испытываешь такое отвращение ко всякой иной работе, не верный ли это признак, что провидение предназначило тебе более высокий удел? А я — я люблю работать руками, и если то, что я делаю, приносит кому-то пользу, мне уже этого довольно. Разум мой не влечет меня на путь искусства, как это происходит с тобой. Я чувствую себя ремесленником, я простолюдин до мозга костей. Меня не манит шумный свет, тайный голос твердит мне, что я навсегда прикован к своему труду, что я раб его, таким и умру.
137
Донателло(1386–1466) — знаменитый итальянский скульптор, один из предшественников Микеланджело.(Примеч. коммент.).
— Но это же нелепо, Пьер! Ты умаляешь себя, ты просто на себя наговариваешь. Нет, ты не создан для того, чтобы оставаться рабочей лошадью и, словно невольник, целыми днями трудиться на богачей. Ведь это несправедливо, что они так эксплуатируют бедных, ты сам сотни раз говорил мне это.
— Да, в принципе мне это отвратительно, но на деле я подчиняюсь существующему порядку.
— Нет, ты непоследователен, Пьер! Это малодушие с твоей стороны! Если каждый станет так поступать, в мире никогда ничего не изменится.
— Нет, милый Коринфец, изменится! Бог справедлив, он не покинет человечество в беде, а человечество слишком велико, чтобы навеки примириться с несправедливостью… Раз я понимаю, что такое справедливость, значит, она возможна. Мог ли бы я всем сердцем любить равенство, будь равенство недостижимым? Нет, я не безумен, Амори, я сейчас очень спокоен и убежден, что рассуждаю совершенно разумно. И я верю: не вечно будут богатые эксплуатировать бедных.
— И при этом считаешь, что твой долг — оставаться бедным?
— Да, потому что не хочу неправедного богатства.
— И при этом не чувствуешь к богатым никакой ненависти?
— Нет. Ибо человеку свойственно бежать нищеты.
— Объясни же мне это противоречие.
— Сейчас ты поймешь. В наши дни всякий бедняк, обладающий умом и талантом, может добиться богатства. Не так ли?
— Да, так.
— Но все ли бедняки, наделенные умом и способностями, могут стать богатыми?
— Не знаю… Подобных людей ведь так много, что на всех, пожалуй, богатства не хватило бы.
— Ты прав, Амори. Разве не встречаем мы каждый день умных, талантливых людей, умирающих с голоду?
— Сколько угодно. Потому что одного таланта мало, нужно еще, чтобы тебе повезло.
— Иначе говоря, нужны ловкость, изворотливость, честолюбие, смелость. А самое верное средство — не иметь совести.
— Может быть, и так, — со вздохом сказал Коринфец. — Кто знает, удастся ли мне сохранить ее и не придется ли позабыть о ней или же погибнуть.
— Надеюсь, брат мой, бог не оставит тебя. Но мне-то, видишь ли, ни к чему так рисковать. Я не так одарен, как
— Я понимаю тебя, мой благородный друг, ты поступаешь как моряк, предпочитающий погибнуть вместе со всем экипажем, нежели спастись в шлюпке с несколькими избранными. Но ты забываешь, что избранные всегда норовят прыгнуть в шлюпку и что бог не придет на помощь гибнущему кораблю. Я восхищаюсь твоей добродетельностью, Пьер, но, воля твоя, в том, что ты говоришь, есть что-то неестественное, что-то фанатичное, и я очень боюсь, что это лишь восторженный порыв, в котором ты еще раскаешься.
— Почему ты так думаешь?
— Потому что полгода назад ты смотрел на это иначе.
— Да, ты прав. Тогда я был таким, как ты сейчас: я страдал, я роптал, мне ненавистно было наше положение, а ты с ним мирился. Нынче у меня уже нет никаких притязаний, ты же стал честолюбцем. Мы поменялись ролями.
— Кто же из нас двоих прав?
— Возможно, оба. Ты настоящий человек современного общества, а я, быть может, будущего.
— И который отказывается жить сегодня! Ибо нельзя жить одним ожиданием и мечтой о будущем.
— Скажи лучше — надеждой и верой в него!
— Пьер, все эти бредни внушила тебе мадемуазель де Вильпрё. Им-то это ничего не стоит. Они богаты, они могущественны, они наслаждаются всеми радостями жизни, а нам советуют питаться надеждами.
— Оставь в покое мадемуазель де Вильпрё. Не понимаю, какое отношение имеет она к нашему разговору.
— Пьер, — горячо сказал Амори, — я никогда ничего не скрывал от тебя, а вот ты скрываешь от меня свои тайны, но ты думаешь, я не умею читать в твоем сердце?
— Оставь, Амори, не мучь меня понапрасну. Да, я глубоко уважаю мадемуазель де Вильпрё, я преклоняюсь перед ней, все это так. В этом нет никакой тайны.
— Ты преклоняешься перед ней, уважаешь ее… и любишь!
— Да, люблю, — ответил Пьер, и голос его дрогнул. — Люблю так же, как любит ее Савиньена.
— Ты влюблен в нее так, как я в маркизу.
— О нет, нет, Амори, вовсе нет. Так я ее не люблю.
— Ты любишь ее в тысячу раз больше.