Страстотерпцы
Шрифт:
— Сам зачинай писаньице, коли так.
Епифаний быстрёхонько зажёг свечу, достал припрятанные писчие орудия.
«Царь-государь и великий князь Алексей Михайлович! Многажды писахом тебе прежде и молихом тя, — писал Епифаний, — да примиришися Богу и умилишися в разделении твоём от церковного тела».
— Вот и зачин! Теперь ты руку приложи. У тебя слова-то как каменья огненные. Ты от себя напиши, батюшка. Он, царь-то, чую, одного тебя ещё и боится.
— Вон куда пуганул от испуга своего! — заворчал Аввакум, беря, однако, перо и целя глазом в лист. Начертал:
«И
Епифаний взял столбец, прочёл.
— Право твоё слово, Аввакум. От юности все мы были едины, царь и последний нищий, господин и раб. Любовь торжествовала на Русской земле.
— Вот и возревновал сатана. Послал Никона.
— Верно! Верно! — согласился Епифаний. — Как Никон сел на престол, так и не стало покоя в царстве. То мор с войной, то война в обнимку с мором. А ныне на монастыри с ружьями ополчились.
Подождал, пока чернила просохнут, свернул столбец.
— Разойдёмся. Как бы Неелов караулы не взялся проверить... Грозил вчера Акишеву. — Целуя Аввакума, спросил: — Сколько дней хлебушка вкушать потерпим?
— Симеон Столпник до самой Пасхи крепился. А ты, батюшка, изнемог, что ли?
— Терплю, терплю покуда! — улыбнулся Епифаний.
Сносясь друг с другом, знали: Фёдор и Лазарь такой же пост держат.
В ночь на пятницу второй недели был Аввакуму ещё один дивный сон. Божьим благословением распространился во рту его язык, и когда не стало ему места, принялась расти голова, росли руки и ноги, и ноги покрыли землю, и стала земля мала. Руками же мог он охватить горизонт, а тело всё раздавалось, раздавалось и наконец, по Божьему велению, вместило небо, и землю, и всю тварь. Сам же он, страстотерпец, ни на мгновение не прерывал молитвы, перебирая лествицу, славя Господа и чудо Господнее. То дивное диво продолжалось добрых полчаса. Наконец преобразился он, вернувшись в прежнее тело своё, и ощутил радость во всех членах. Поднялся с лавки, поклонился иконам и, севши за стол, отведал хлеба, вкусив такой сладости, такого благоухания, каких за царскими столами нет, не водится!
Была ночь, и снова поспешил Аввакум к Епифанию. Достали они своё челобитие и продолжили.
«Аще мы раскольники и еретики, — говорили они царю, метя в глаз, — то и вси святии отцы наши и прежний цари благочестивии, и святейший патриархи такови суть. О, небо и земле, слыши глаголы сия потопныя и языки велеречивый! Воистину, царь-государь, глаголим ти: смело дерзаете, но не на пользу себе. Кто бы смел реши таковыи хульныя глаголы на святых, аще бы не твоя держава попустила тому быти?»
И многие, многие укоризны высказали, не думая о себе, но о царе. Приговор же их был скорбный: «Всё в тебе,
И опять отложили писание в тайное место, ибо много ещё чего надо было сказать, всю правду до ижицы, ибо другого писания может и не статься: за ложь — кубки и яства под шафраном, за правду — лютая казнь.
В Пустозерске пеклись о вечности, писали последнее увещевание царю, а в Москве шла прежняя суетная жизнь.
12 марта отправился на съезд в Мигновичи заключать вечный мир Афанасий Лаврентьевич Ордин-Нащокин. Поехал в великом раздражении на своих приказных дьяков. Уже из Вязьмы прислал царю письмо с жалобами, с неудовольствиями:
«Товарищи мне на съезд назначены прежние, и для своих нужных дел остались они на Москве. Ныне я свободен от посторонних печалей, только бы товарищи мои насильно из Москвы высланы не были и печалей бы их я не видел. Посольское дело основанием своим имеет совет Божий и прежде всего мир между своими, тогда и противные в мир придут. А тебе, великому государю, сиротство моё, как ненавидим от стороны, известно...»
Прочитал Алексей Михайлович длиннющую сию исповедь желчного, вечно недовольного вельможи и плюнул. Самому было тошно, места себе не находил.
В доме тишина. Сестрицы-царевны Ирина Михайловна да Анна Михайловна приходят жалеть вдовца. Глаза красные, лица скорбные, а ведь не больно любили Марию Ильиничну.
Бояре туда же, всяк, кто ни поглядит, так и скорчит на морде оскомину.
Дело уж к вечеру было. Кинул государь письмо Ордин-Нащокина в ларец с прочитанными бумагами, кликнул стражу, поехал к товарищу детства, к Артамону Сергеевичу Матвееву, к лёгкому, весёлому человеку.
Домишко у Артамона был деревянный. Окна большие, а сам невелик. У сотников да полуголое хоромы, у головы же, у государева друга, — курятник.
Царский возок повернул к воротам Артамонова гнезда, и только тут Алексей Михайлович вспомнил: Артамон-то на Украине, ставит в гетманы Демьяна Многогрешного.
Проехал мимо двора, а в голове мысли пошли: никто ведь лучше Артамона не знает казаков, с Богданом Хмельницким водил дружбу. В походы с ним ходил. От Ордин-Нащокина одни раздоры с украинцами. Артамона надо ставить в Малороссийский приказ. Служит вдесятеро против других, а всё полковник. Печаль та же самая — неродовит. Отец дьяком был... К султану Мураду ездил, к Аббасу в Персию...
Ожидал Артамона Алексей Михайлович с нетерпением. Воротился Матвеев 9 апреля, в страстную пятницу, и в тот же самый день государевым повелением был назначен начальником Приказа Малой России. Награда за службу к Пасхе.
Светлое воскресение совпало с сороковинами Марии Ильиничны. На поминовение государыни стрелецким вдовам выдали по части ветчины, а сиротам — по получасти. Вдов в стрелецком приказе полуголовы Бранчеева набралось четыреста пятнадцать, деток — четыреста семьдесят два, а в приказе Артамона Матвеева — сто двадцать семь вдов да триста двадцать детей.