Струна звенит в тумане...
Шрифт:
Вот проснулся цирюльник Иван Яковлевич, и за завтраком, разрезавши хлеб на две половины, увидел «что-то белевшееся». Нос, да еще «как будто чей-то знакомый»! Следует серия сцен, раскрывающих испуг героя, «совершенное беспамятство» его и острое желание… избавиться от злополучной находки. Откуда-то он знает, что эта находка, изумляющая его, имеет вторую природу, противоположную реальности! Не вполне нечистая сила, но что-то, с чем ему не справиться… Кончается где-то на мосту, откуда цирюльник бросил нос в воду, эта серия сцен, начинается совершенно новая: коллежский асессор, он же майор Ковалев обнаружил утром, после сна, что у него, оставив на лице плоское место, сбежал… нос! И не только сбежал, скрылся. В этот же день герой увидел, что его нос свободно ездит по Петербургу,
Параллельное движение двух серий открытий, встреч, недоразумений, то сближающихся (в связи с обращениями в полицию), то расходящихся, откачнувшихся, движение, осложняемое «переходом носа в категорию лица», обилием словесных метаморфоз, семантических и каламбурных неожиданностей, резко увеличивает впечатление таинственности, фантасмагоричности происходящего. Сам Петербург — этот умышленный город в России, по мысли Достоевского, ее «заколдованное место» — обретает благодаря этим злоключениям, осложнениям какой-то невероятный облик.
Какая же сила согнала именно нос с лица заурядного чиновника, согнала с плоскости единственное «возвышение», противопоставила нос не одному лицу героя, а всему существу Ковалева?
Нос Ковалева — это олицетворение всех его духовных и нравственных потенций, это вектор устремлений чиновника: исчез он, и обезглавлены самые заветные, «выпяченные вперед» стремления карьериста, франта. Исчезла возможность бывать в нужном ему свете, дающая горделивое сознание, иллюзию разумности бытия. Исчезла идея существования, взлелеянного в душе прыжка через скудные обстоятельства к блестящему будущему — чинам, орденам, пряжкам за непорочную службу… Все материализовано, вытянуто в «носе»… Как остроумно заметил один из исследователей — побег носа Ковалева закономерная случайность: «поскольку воплощением «идеи личности» в художественном мире Гоголя является нос, а именно нос и делается чином, — произошла дематериализация образа, превращение его в «чистую идею»; а потом уже чин… персонифицируется, став чиновником, статским советником, у которого, как и положено, есть свое лицо».
Современники и друзья Ивана Сергеевича Тургенева запомнили прежде всего один неизменный тургеневский вопрос ко всем приезжавшим в Париж русским в пореформенные годы: «Катится ли колесо?»
Реформа 1861 года была для писателя и вековым «камнем с горы», рухнувшим крепостным правом, и огромным колесом преобразований. Колесо это, прыгая через камни, надолго увязая в провинциально-консервативном болоте, ломая спицы — палок в него совалось много! — должно было катиться по России.
Все происходящее на родине и радовало, и тревожило писателя. Одним из первых и необычных итогов осмысления Тургеневым русской пореформенной действительности была фантазия «Призраки».
Герой повести, как гетевский Фауст, отдает себя во власть своего, истинно тургеневского, Мефистофеля — он является в загадочном женском образе, да еще с английским именем Эллис. Этот «поводырь» не будет открывать герою новых миров, не поведет в запредельные царства. Он лишь поможет оценить прожитое, виденное, прочитанное — чуть продлив линии, резче очертив контуры миров. Может быть, это самый странный любовный роман в тургеневской прозе, очень отдаленно предвосхищающий мучительную драму непонимания и взаимного влечения инопланетян, развернутую, скажем, в романе «Солярис» С. Лема.
«Сделка» состоялась; и вот каждую ночь из среднерусской равнины, из имения, так напоминающего Спасское, от старого дуба на углу леса начинаются «полеты», а проще говоря, сны.
Подлинная роскошь стиля повести — тончайшие описания Рима, Парижа, Петербурга, английского острова Уайт.
Картина Рима времен Цезаря… Париж, в котором взгляд художника улавливает фигуру степного помещика, ошеломленного модами и бегущего дрянной, рабской припрыжкой за уличной лореткой с плоским лицом, с глазами ростовщика и слоем белил на щеках. Постепенно рассеянный свет как бы концентрируется, полеты с Эллис, как выясняется, имеют определенную орбиту, создаваемую огромной силой притяжения России.
Прежде всего — прекрасное видение из эпохи Разина, отражавшее всю глубину раздумий писателя о народе. Тургенев видит могучую энергию народа, бунтующую, неостановимую, превосходящую громкое, но механическое шествие легионов Цезаря. Сцена под Царицыном, где некогда погиб предок Тургенева — воевода Тимофей Тургенев, — эпическая, почти суриковская: такова людская теснота на Волге, теснота не где-то в узком пространстве, а на безбрежном просторе. Как в «Утре стрелецкой казни» — на просторной Красной площади, как в «Покорении Сибири Ермаком» — на бескрайнем просторе Сибири! Гул набата и лязг цепей, рев пожара, пьяные песни и крики: «Бей! вешай! топи! режь! любо! любо! так! не жалей!» — слышалось явственно, слышалось даже прерывистое дыхание запыхавшихся людей…»
Затем возникает видение северного города. Это видение — Петербург, воплощение казарменной безоговорочности, символ мертвенного порядка. Он возник в фантазии в своей неколебимой, но, увы, уже призрачной силе, с грозными стенами крепости, с пирамидками ржавых ядер, с золотой шапкой Исаакия.
В финале «Призраков» мысль Тургенева целиком вернулась к России, сосредоточилась на главном: что ожидает родину в пореформенные времена?
Любовь Тургенева к России и вера в нее высказаны без патетики, стыдливо. Пролетели, перекликаясь в холодной высоте, журавли — воплощение горячей, сильной жизни, неуклонной воли… И герой фантазии заметил: «…и было что-то гордое, важное, что-то несокрушимо-самоуверенное в этих громких возгласах, в этом подоблачном разговоре. «Мы долетим небось, хоть и трудно», — казалось, говорили они, ободряя друг друга. И тут мне пришло в голову, что таких людей, каковы были эти птицы — в России — где в России! в целом свете немного».
Такие люди — несокрушимо-самоуверенной воли, способные сломаться физически, но не согнуться духовно, люди исступленные в известной мере [8] —скоро найдутся… Для Тургенева-художника они найдутся и в романе «Новь», и в известном стихотворении в прозе «Порог».
А где же «тайна» в «Призраках», этой превосходнейшей сонате, стоящей целой симфонии? Она — в наибольшей степени в Эллис. Читатель, правда, не получает ясного ответа на мучительный вопрос героя — кто она?
8
«Характер русский добродушен: злых людей в России совсем даже нет. Но в России много исступленных»,— заметил однажды Ф. М. Достоевский (Из записных тетрадей 1872 — 1875 гг. // Собр. соч.: В 30 т. Л.: Наука, 1980. Т. 1. С. 270).
«Или ты — как эта комета носится между планетами и солнцем— носишься между людьми… и чем?»
Действительно — «чем»? Какой силой? Вопрос остался без ответа. Но Тургенев, мастер дивный, продлил «миг», растянул на несколько снов, микро-мгновений. И Эллис, чистый призрак, «скитающаяся душа», «сильфида», «злой дух», все же что-то герою ответила. Она постепенно теряет демонические черты, она вот-вот станет живой, влюбленной, способной даже к кокетству, ревности. Она уже жаждет любви, как единственной возможности ей, призраку, ожить и ответить на обращенный к ней вопрос… И в момент гибели эта бесплотная гостья, не успевшая укрыться от опасной силы, которой «все подвластно, которая без зрения, без образа, без смысла», уже окружена и сочувствием, и любовью читателя.